Непримиримость. Повесть об Иосифе Варейкисе

Серия: Пламенные революционеры [0]
Закладки
Читать
Cкачать
A   A+   A++
Размер шрифта

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. ТРЕВОГИ ОТЦОВСКИЕ

— Эх, Юозас, Юозас! Ты совсем не думаешь о нас.

— Думаю, отец, думаю. Но не только о нас, о других тоже.

Вечером вся семья собиралась за простым, но прочным дубовым столом, у Варейкисов пили кипяток «вприглядку»: последний осколок сахарной головы лежал неприкосновенным, услаждая лишь взор. Самовар, похожий на пузатого короля в средневековых доспехах, важно пыхтел, будто понимал, о чем разговор.

А разговор был не первым и не легким.

— Да, конечно, сынок, у тебя доброе сердце, я знаю. Но подумай все-таки и о нас. Ну, хотя бы не меньше, чем о других. Хотя бы не в последнюю очередь.

— А чем мы лучше других? Почему о других — в последнюю очередь?

— Потому… что мы здесь, в Подольске, переселенцы. И к нам особое отношение, Юозас, ты ведь знаешь…

Михаил Викентьевич умолк и вздохнул сдержанно. В душе он гордился сыном и сейчас старался не подать виду, что любуется им. Чем плох его Юозас? Чисто выстиранная синяя рубаха с белыми пуговицами ладно сидит на широких плечах, темно-русые волосы густы — не сразу расчешешь. Нос, правда, длинноват, но для парня это не беда. Главное — глаза глядят прямо, ясно, в них — синие блики родного Немана…

Далеко отсюда Неман. Далеко отсюда Ковенская губерния, в которой — Вилкомирский уезд, а в нем — селение Варейкяй, где почти все жители — Варейкисы…

Нелегко там жилось, нелегко было прокормить большую семью. И Варейкисы решили покинуть свою бедняцкую хижину, курную, задымленную, но роднее которой нет и быть не может. Нелегко было покидать Варейкяй, навсегда покидать. Да разве водятся где-либо такие диковинные люди, которым легко покинуть отчий дом, родные края?

И прибыли в Подольск, под Москву, где есть заводы, где требуется множество неслабых рук. Что умел Михаил Викентьевич? Крестьянское дело знал, а вот какому-либо городскому ремеслу обучен не был. Не довелось. И русской речью владел не вполне… Но на цементном заводе нужен был кочегар. Что ж, кочегаром так кочегаром, это он сумеет. Лишь бы при деле, а там — не успеешь оглянуться — сыновья подрастут, все легче станет.

Вот Юозас вырос… А давно ли, когда только-только прибыли в Подольск, парнишка поступил подручным в переплетную мастерскую и стал приносить домой свой скудный заработок? Давно ли, кажется?.. Господи, как время мчится! Не придержишь время — не конь.

Вон родного сына и то придержать нет сил. Конечно, это хорошо, что еще тогда, в переплетной, Юозас обучился грамоте и пристрастился книжки читать, в библиотеку стал хаживать. Это хорошо, спору нет. Но те ли книжки читает? На ту ли дорогу выводит его чтение? Нет покоя отцовскому сердцу. Радоваться бы, что сын окончил ремесленное училище и устроился токарем на писчебумажной фабрике в Дубровицах, неподалеку от Подольска. Да тревога мешает.

— Нет, Юозас. Нет, дорогой. Ты все-таки мало думаешь о нас. Легко ли нам?

— Разве я не работаю, огец? Разве я в тягость семье?

— Господь с тобой, сынок! Какая там тягость? Подспорье! Я не попрекаю тебя, нет. Но я беспокоюсь. Очень беспокоюсь.

Сын промолчал. Подумал о том, что характером отец не похож на брата своего, по имени которого и был назван Иосиф. В Подольске только родные зовут его по-литовски — Юозасом. Вспомнилось, как приезжал к ним в Варейкяй этот замечательный дядя Юозас, чернорабочий из Либавы. Он входил в их темную от дыма хижину — и светлее становилось, и дышалось привольнее. Как занятно описывал он большой город Либаву, какие складные прибаутки отпускал он по адресу несправедливых и бестолковых порядков, даже самого царя-батюшку не щадил порой! Иосиф, бывало, всю ночь, до зари утренней, беседовал с дядей — о самых разных вещах, будь то таблица умножения или воспоминания о русской революции пятого года, в которой дядя не оставался сторонним наблюдателем.

Маленький Иосиф тогда еще по знал, что дядя ого, Иосиф Викеитьевич Варейкис, в канун революции участвовал в забастовке либавских портовых грузчиков, полгода пробыл в тюрьме, а после сражался на баррикадах.

Да, жаль, что отец не похож на брата своего…

— Не понимаю, отец, что тебя тревожит? В чем я провинился?

— Не притворяйся, Юозас! Я ведь… Ты же знаешь, о чем я… Признайся, сынок, ты ведь охранял сходку у Святого колодца?

— Где-где?

— Ну, у Святого колодца. Где родник из-под сосны, которую молнией разбило. Не притворяйся, будто не знаешь.

— Я не притворяюсь. Знаю эту сосну.

— Вот-вот! А сосновую рощу у Дубровиц тоже знаешь, бывал там?

— Было дело, гулял. С барышней!

Ну, как с ним, с таким, разговаривать? Михаил Викентьевич вконец расстроился. Не в первый, не в последний раз. Давно понял, что сын неудержимо идет в революцию. Не исключено, что именно он листовки по цехам разбрасывает. И даже сам их пописывает… Тревожно!

Ну, допустим, добьются они своего — и сын Юозас, и брат Юозас Викентьевич, и дружок ихний с завода «Зингер» — Чижов Николай Георгиевич. Добьются, поднимут народ, как в девятьсот пятом. А где уверенность, что не кончится опять тем же? У царя — сила, войско. А против силы, против войска не попрешь. Листовки, книжки? Листовку шашка в умелой руке на лету рассечет, книжку долго ли штыком пригвоздить… Ладно бы только книжку да бумажку, а если самого Юозаеа… шашкой — по русым кудрям… штыком — в неуемное сердце…

Тут силачу-кочегару делалось от таких мыслей совсем нехорошо — накатывала дурнота непривычная.

— Давай-ка, отец, я тебе кипяточку добавлю, — предлагал сын, и не понять было, подшучивает он над Михаилом Викентьевичем или всерьез заботится. В глазах синих вроде забота неподдельная…

2. ГОСТЬ ИЗ КЛИМОВСКА

— Вам еще жить можно, — говорил рабочий с Климовского завода, заглянувший как-то по весне на пасху к Варейкисам, а точнее, к Иосифу, с которым познакомился на одной из сходок. — Семьей живете, праведно живете…

— А вы не ходите вокруг да около, — предлагал гостю Иосиф. — Говорите, как хотели сказать. Как на сходке говорили. Отцу полезно будет послушать.

— Вот мы с вами по сотке опрокинули в честь праздничка — и ладно. Сидим чинно, беседуем уважительно. А всегда ли так, все ли прочие так же? Кабы все да всегда!.. А то ведь хлещем ее, родимую, не только на пасху да под рождество, не только по престольным праздникам да воскресным дням. Но особливо в получку, под вечер, чтобы заснуть без мыслей.

— А я и так без мыслей засыпаю, — признался Михаил Викентьевич. — Наломаешься за день, только бы поскорее щекой к подушке прильнуть.

— Бывает, от великой усталости и вовсе не заснешь, — возразил гость. — А много пьют, но только у нас в Климовске. Ваши подольские не уступят, пожалуй. Вот которые переселенцы вроде вас, те не так…

— Не так! — повторил Иосиф, встряхивая кудрями. — Будто нам от того легче. Когда вокруг…

— Никому не легче, друг мой, товарищ. Никому!

В голосе климовца звучала такая горечь, которую ничем не подсластишь, Иосиф чувствовал это. И слушал, сдвинув брови, не отводя глаз.

— Не помним себя, откуда что берется, — говорил гость. — Безобразничаем, по канавам валяемся, теряем образ человеческий. Приползаем домой, бранимся непотребно, деремся… Наконец угомонимся кое-как, захрапим в перегарном смраде…

— Зато без мыслей?

— Не насмешничай, друг мой, товарищ, не надо. Да, без мыслей! Но и сон такой тоже, скажу я тебе, не больно сладок. А наутро? Наутро не знаешь, как от самого себя избавиться…

— Не вижу смысла в такой жизни, — будто самому себе отвечая, говорил Иосиф. — Не вижу.

— И мы не видим! — подхватывал климовец. — В том-то и беда, что нету никакого смысла в такой мутной жизни! От получки до получки, от похмелья до похмелья…

— А что директор ваш? — интересовался Иосиф. — Ведь, я так понимаю, ему от таких работников тоже убыток?

— Убыток? — гость впервые за весь вечер рассмеялся. — Директор наш знаешь чего говорит? Пущай, говорит, пропьются до исподнего, покорнее будут. И получка-то наша к нему же в карман возвращается — начальство с торгашами всегда столкуются.

— Это верно, — соглашался Иосиф. — Только для нас это не жизнь.

— Какая уж там жизнь? Ужас, а не жизнь! Вот так-то, дорогой мой друг, товарищ… — и он безнадежно махнул рукой.

Снова и снова вспоминался потом Иосифу безнадежный взмах его руки, особенно когда сам видел и слышал, что творилось вокруг в дни праздников и получек. Не слепой и не глухой ведь был. Разве в одном только пьянстве загвоздка? Это же всего-навсего одно из следствий. А после победы революции в других условиях станет жить рабочий человек. Цель в его жизни появится. Справедливость восторжествует! Чтобы каждому — по заслугам перед людьми, каждому — по его честному труду, а не по нажитому богатству, не по наследству от знатных предков, только по честному труду!

И за ту будущую жизнь, чистую, честную, без неправедно богатеющих и незаслуженно страдающих, да и без пьянства, без какой бы то ни было нынешней мерзости, — за ту новую, прекрасную жизнь неужто не стоит бороться? Денно и нощно. Не щадя ни себя самого, ни тем паче врагов своих.

3. ПРОСВЕТЫ

И все же даже в самой бесцросветной жизни можно найти светлые минуты.

В одиночку это трудно. Но вместе, когда не один ты, когда поддержат тебя, не дадут упасть надежные плечи товарищей, если покачнешься… И тогда, ощутив общую силу, человек легче находит просветы в глухом: своем существовании. Тогда и скупо дарованные рабочему человеку часы досуга не поглотятся ненасытным зеленым змием, а пройдут достойно…

На лугу собралась их недавно сколоченная футбольная команда. И без Иосифа Варейкиса команде не обойтись.

А ему самому, обойтись ему без своей команды?

В игре как в бою: зазеваешься, оплошаешь, не осилишь — и не только сам свалишься, но, главное, и товарищей подведешь.

Поэтому, как ни сбивается дыхание, как ни толкается в самое горло сердце, как ни взмокла спина, он стремительно гонит перед собой крутящийся мяч, обходит одного, еще одного, едва не падает от чьей-то нечестной подножки, неимоверным напряжением всех своих мышц все же удерживается на ногах и не упускает, не отдает мяча, гонит его дальше — к воротам соперника, они уже близко, и мечется в них вратарь, но нет, самому не достать, не завершить начатое, — внезапной пасовкой он откидывает мяч назад и вправо, своему капитану, центральному нападающему, которого даже не увидел, а почувствовал за правым плечом, и тот венчает атаку победным голом…

Впереди много борьбы, надо быть сильным и выносливым, быстрым в решениях и движениях, надо уметь не упасть от нечестной подножки и чувствовать присутствие товарища. Полезное дело футбол!

Хотя, говоря откровенно, мог бы Иосиф обойтись без этой захватывающей игры. Как мог бы обойтись и боз игры на скрипке, столь приятно ублажающей душу. Мало все-таки времени остается у Иосифа для такого удовольствия, и вряд ли получится из него когда-нибудь настоящий музыкант.

Но есть занятие, без которого ему, право, не обойтись. Ну просто никак!

Где бы и когда бы ни оказался под рукой хотя бы огрызок карандаша, хотя бы клочок бумаги — рука сама рисует то леса дальние, то дома, то трубы дымящие, то лица товарищей.

— Нарисуй меня, Иосиф!

— И меня…

— Ух ты, а ведь похоже!

— Неужто это я, Иосиф? Такой тощий?

— Послушай-ка, Иосиф, вот фото моей Нюры. Сумеешь изобразить, чтобы будто под фатой?

С фотографии почему-то труднее, чем с живого лица, хуже получается, сам собой недоволен, а заказчик, напротив, в восторге:

— Ну, здорово! Ну, спасибо! Да у тебя, брат, талантище, мне бы так…

Иосиф рисует охотно. Было бы время… А его-то, времени, все меньше и меньше год от года. Когда уж тут рисовать? Не рисовать надо — писать. Писать листовки. И читать — не только для дела, но и от жажды неутолимой, без чтения ему тоже не обойтись, и это уже навсегда.

— Навсегда, — соглашается Чижов. — Уж эту твою страсть я изучил.

Весело смотрит на Иосифа и поправляет привычным движением пальца интеллигентское пенсне на носу. Не уживается почему-то пенсне с обликом Николая Георгиевича Чижова, с его молодецкими усами да лихим казачьим чубом из-под заломленной фуражки. Но не станичник он. Сын народного учителя, а ныне рабочий завода «Зингер», успевший побывать и на студенческой скамье в Московском техническом училище, и на скамье подсудимых, и на нарах Бутырской тюрьмы — за революционную пропаганду. Чижов одним из первых ввел Иосифа в круг подольских большевиков. Уж кто-кто, а Чижов-то лучше многих ведал, на какие дела тратит его подопечный немногие часы досуга. Поэтому Николай Георгиевич даже оторопел, когда, однажды зайдя к Варейкисам, увидел прикнопленные к стенам рисунки. Принялся их разглядывать. Особенно долго любовался пейзажем, где изображен был храм в Дубровицах — при слиянии Пахры и Десны, нарядное строение над синей водой, под голубым небом, среди зеленых деревьев.

— Не подозревал, что ты такое можешь. Мне говорили, но чтобы так… не представлял! Зарывать талант — великий грех. Учиться тебе надо, Иосиф. И я тобой займусь.

При первой же возможности Чижов свозил юношу в Москву.

Иосифу потом казалось, что не было той поездки наяву, что приснился долгий сон — из тех, что запоминаются на всю жизнь.

…Сказочный терем — весь из красного кирпича да белого камня, истинно московский. Три входа — посередке широкий, по бокам узкие. Будто коренник и пристяжные. Войдешь в любой из трех — и одни картины сменяются другими, а всего их, волшебных, не счесть…

Бровастенькая кружевница прервала работу — замерли умелые пальцы — и глядит на Иосифа, едва приметно усмехаясь…

А Пушкин смотрит мимо, вдаль куда-то, свое что-то видит, ему одному доступное. Курчавый и чуть скуластый. Правнук эфиопа и величайший из русских. Никогда прежде не думалось, что у него такие светлые, голубоватые глаза…

Непринужденно гарцует на лоснящемся вороном скакуне всадница, и маленькая девчурка с темными локонами и в белых панталончиках выбежала из дома полюбоваться…

Но вот — другие кони, без лоска. Другая женщина, другие краски. Крестьянка, высокая и сильная, ведет двух лошадок, волокущих за собою борону, да поглядывает на своего играющего неподалеку младенца…

А здесь поляна свежая, белеют стволы берез, и все это щедро залито солнцем. Сумеет ли когда-нибудь Иосиф вот так же поймать и удержать навсегда солнечный свет?

«Да! Да!» — бодро уверяют грачи на других березках — голых, зимних. «Да, да!» — утешительно звенит старинная медь под светлокаменным шатром колокольни. И тает, темнея, снег, ибо грядет весна…

На другой картине не та ли колокольня? Но летом и с другой стороны. А может, не та вовсе, лишь похожая? Тропинки в мураве, светлоголовые дети, и снова много солнца, и будто слышно, как пчелы жужжат… Не подольский ли дворик? Нет, московский. Того, кто написал эту картину, Иосифу суждено вскоре увидеть…

Чижов позаботился — и они увиделись: старый русский художник Поленов и молодой литовец Варейкис.

Пока старик, рассеянно поглаживая ладонью короткие седые волосы и небольшую под нависшими усами бородку, рассматривал принесенные на его суд рисунки, Иосиф не шевелился и дышал вполсилы. Наконец услышал:

— Ну что ж, дар божий несомненный.

— Вот и я говорю, Василий Дмитриевич, — подхватил Чижов, бывавший здесь, в мастерской Поленова, не раз и потому державшийся непринужденно. — И я говорю, что грешно зарывать свой талант.

— Грешно, грешно, — согласился тот, светлые глаза его глянули с озорным вызовом. — Талант надобно пестовать. Не баловать, а пестовать. В труде и ученье, в труде и ученье. Что, по сути дела, одно и то же. Ибо и труд и ученье равно требуют прилежания.

— За прилежанием дело не станет! — убежденно заверил Чижов. — Я этого парня давно знаю. Могу поручиться.

Иосиф по-прежнему молчал, не зная, что тут надо говорить и надо ли вообще. Здесь, в мастерской знаменитого живописца, не заводской цех, не сосновая роща и не футбольное поле. Здесь он мог лишь молчать, глядеть и благоговеть.

Как много эскизов вокруг — небольших, иные не завершены. На раскрытом этюднике — подмосковный пейзаж, лес да нива. На мольберте — загрунтованный холст, черным намечены очертания фигуры человеческой.

Поленов, судя по всему, понял состояние неразговорчивого гостя, улыбнулся ободряюще. Затем Чижов заговорил о цикле картин «Из жизни Христа».

— Я, видите ли… — Поленов отвечал неторопливо. — Я замысливал этот цикл как философско-этический. И…

— Полагаете, — Чижов недоверчиво покачал головой, — евангелие может дать вам ответ на нынешние философские и этические вопросы?

«Зачем он ого прервал?» — подумал Иосиф.

— Николай Георгиевич, — мягко, но убежденно ответил художник, — каждый ищет ответы там, где предполагает их найти. У каждого художника должен быть свой итоговый труд. У каждого! Да, увы, не каждый успевает. Мне еще столько хочется успеть… Это вот ему, молодому, торопиться некуда. А мне медлить непозволительно. Покуда не иссякла в пальцах сила. Успеть бы, только бы успеть! Ведь приходится и отказывать себе кое в чем.

И Поленов рассказал, что преподавательскую деятельность в Московском училище живописи, где он вел классы пейзажа и натюрморта, пришлось оставить. Чтобы успеть!

Но жить вовсе без молодежи, без учеников старый художник не мог. Остатки сил и времени он отдавал кружковцам, в число которых принял и Варейкиса, — теперь по воскресным дням тот приходит в подвальное помещение на Малой Дмитровке, где разместился основанный художником изокружок фабричной молодежи. Старый мастер живописи станет учить Иосифа основам техники письма, умению передавать перспективу, спокойно и обстоятельно разберет каждую оплошность и тут же сам покажет, как следовало бы сделать. И все будет повторять, настойчиво, неустанно, что надобно учиться у натуры, она… не подведет.

Иосифу правилось, что Поленов словно бы забывал, что перед ним рабочий парень, инородец. Никакой снисходительности, никакого столь унижающего заигрывания и подыгрывания. Василия Дмитриевича прежде всего интересовал сам человек, свойства его души и мера его таланта, а до положения и происхождения ему просто никакого дела не было, ото очень чувствовалось. И было чрезвычайно ценно, ибо в ту пору встречалось не столь уж часто. Чаще судили не по служению, а по рождению. А справедливо бы наоборот. Ибо истинным сыном народа и Отечества должен считаться тот, кто честно и верно служит народу и Отечеству.

Ну что ж, Иосиф. Для тебя жизнь вроде бы не так уж беспросветна?

Для тебя… А для других? То-то и оно!