Воспоминания

Читать онлайн книгу Авилова Лидия Алексеевна - Воспоминания бесплатно без регистрации
Закладки
Читать
Cкачать
A   A+   A++
Размер шрифта

Много, много у меня времени, лежа, думать и вспоминать. Ну, думы тяжелые, и думать больно. А вспоминать можно с выбором, и часто от воспоминаний вся душа точно пронижется солнцем и станет легкой и радостной. Отчего я не начала давно записывать такие отрывочные воспоминания? Читать мне часто нечего, делать нечего. Приятно вспоминать, и записывать приятно. Немного, а иногда и очень физически трудно и неудобно писать. Ну, когда могу. Отрывки. Без всякой последовательности, без всякой цели, без всяких претензий на «воспоминания», на литературность. Сны моей жизни.

Тысяча девятьсот четвертый год

(Эпилог повести «А. П. Чехов в моей жизни») [1]

Четвертого июля мы ждали с вечерним поездом много гостей [2] . Пятого праздновался день нашей свадьбы, и все наши друзья и родственники съезжались и по железной дороге и на лошадях, чтобы повеселиться и попировать.

Поезд приходил около 11-ти вечера. Мы слышали, как он просвистел, как экипажи прогремели по плотине. Вышли встречать на крыльцо.

Всем был приготовлен ночлег, и, после шумной сутолоки приезда, гости разбрелись по комнатам привести себя в порядок. Я стояла в столовой, оглядывая накрытый к ужину стол, когда Миша быстро подошел ко мне, взял меня под руку и вывел на неосвещенный балкон.

— Вот что… — сказал он резко, как будто сердился, — вот что… Я требую, чтобы не было никаких истерик. Я требую. Слышишь? Из газет известно, что второго в Баденвейлере скончался Чехов. Мы этой газеты еще не получили. Так вот… Веди себя прилично! Помни!

Он сейчас же ушел. Я осталась в темном углу. Ухватившись за перила, стояла и дышала. Дышать было трудно. Стоять тоже было трудно. Надо было напрячь все силы. Но времени у меня не было, и я отдышалась, и ноги стали меньше подкашиваться и дрожать. Я глубоко-глубоко перевела дух и попробовала двигаться. Спустившись на несколько ступеней к темному цветнику, я подняла голову и взглянула на небо: было облачно, но кое-где светились звезды. Подбежала дворовая собака и стала ласкаться, тереться о мое платье и протягивать мне лапу, и от этой ласки вдруг ожесточилась моя душа…

В столовой послышались голоса. Собирались ужинать. Миша кричал:

— Лида! Лида!

Я погладила собаку и пошла к гостям. Мне бросилось в глаза тревожное сострадательное лицо Нади, и я поспешно отвернулась.

Так как я уступила свою спальню гостям, мне постелили у Ниночки, на кушетке под окном. Ниночка крепко спала.

Я заперла дверь, поспешно легла и стала смотреть в окно. Уже слегка рассвело. По бесцветному небу протянулись длинные темные облака, деревья в саду стояли неподвижно. Сильно пахло левкоями.

— Чехов умер, — мысленно сказала я себе. Весь вечер никто не сказал об этом ни слова. Я все ждала, что будут говорить, но, может быть, об этом уже раньше наговорились и эта тема наскучила? Впрочем, я не задумывалась над тем, почему не говорили. Скончался 2-го в Баденвейлере. Хотела представить себе его мертвым в гробу, но ярко вспомнила его лицо на подушке в клинике, темные глаза, то ласковые, то хмурые, и вдруг лукавые и смеющиеся.

— Он умер, — внушала я себе, но сознать это я еще не могла. Мимолетно стало страшно, что сознать придется неизбежно. — Не надо, — отмахнулась я от этой мысли, — ведь я ничего не чувствую, хоть и знаю. Что же еще? Так и будет.

Я попробовала катать голову по подушке, потом стала тереть шею и грудь. — Я так равнодушна, потому что я его пять лет не видала… И опять стала припоминать письмо: — Главное, будьте веселы… Да! Он сам когда-то был очень веселый. Это я помню. А потом гасла, гасла его веселость, а грусть постепенно, но настойчиво овладевала его душой. Я знала, почему… «Да и стоит ли она, жизнь, которую мы не знаем, тех мучительных размышлений…»

Да, замучился. Никто, как он, так болезненно не чувствовал «уклонения и ненормальности жизни», и вначале он думал, что достаточно указать на них, чтобы люди его поняли и постарались бы исправить то, что портили. Но люди читали, похваливали или помалкивали. Были восторженные, были снисходительные, были равнодушные или враждебные читатели, но не было таких, которые оглянулись бы на себя и сказали бы себе: «Стыдно! Да, действительно, стыдно так жить!» И его же упрекали, что он не идейный писатель, что он не учит, не руководит, не дает идеала. Разве не пропадал даром весь его громадный талант? Разве он не чувствовал этого?

Он не давал формы, внешности, костюма. Вот поклонники учения Толстого сейчас же сшили себе «толстовку», широкие штаны, отказались от мяса, от воинской повинности и поэтому становились толстовцами и чувствовали себя гордо.

Еще раньше девушки стригли волосы, носили косоворотки, не чистили ногтей и назывались нигилистками. Все это было просто и ясно.

Требования Чехова были иные: не надо было ни костюма, ни прически, а надо было научиться иначе чувствовать, иначе думать, чтобы не было «стыдно». И за это никаких знаков отличия, никакой этикетки. Очень любили Чехова и замучали. «Были мазинистки, фигнеристки, а теперь стали и «чехистки», — говорил Миша.

Возможно, что и это чувствовал Чехов. А он пошлости не выносил. Очень любили Чехова, но многие ли понимали его? Разве ему не говорили, что его рассказы — «конфетки»?

В саду громко крикнул грач, ему тише отозвались другие. Первый, казалось, спросил: — Пора? Другие ответили: — Рано! Рано! И опять все затихло. А меня этот крик ударил по нервам и точно разбудил ото сна.

— Чехов умер, — напомнила я себе. — Умер.

Я приподнялась и облокотилась на подоконник. Уже совсем рассвело, и высоко в небе заалело облачко. И опять всплыло лицо Чехова на подушке. — Милая, — услыхала я его голос. Резкой болью кольнуло в сердце, я невольно вскрикнула, и тогда слезы хлынули из глаз…

<…> Несколько лет после смерти Антона Павловича его сестра, Мария Павловна, отдала мне мои письма к нему. Они были целы. «- Очень аккуратно перевязаны ленточкой, — сказала мне Мария Павловна, — лежали в его столе». Не перечитывая, я бросила их в печку. Я очень жалею, что я это сделала. Но я не могла не спрашивать себя много раз: зачем же он их собирал и берег? На полях я видела какие-то отметки. Почему я не хотела обратить на них внимания? Конечно, потому, что мне было больно. Читая его письма к жене, я два раза наткнулась на вопрос: — Не встречаешь ли ты Авилову? Ну как же! Мы встретились лицом к лицу, но вряд ли она меня узнала. Мы как-то играли в театре в пьесе «Странное стечение обстоятельств». Но мы обе были тогда так молоды! [3] Она играла тогда одну Софью Андреевну, а я — другую Софью Андреевну. В этом и заключалось стечение обстоятельств. А странным было то, что это мне, а не ей прочили сценическую карьеру. Мимо меня прошло все, что в полной мере досталось ей. Чехова-Книппер! Как Книппер она дала и получила достаточно. Как Чехова… не знаю. Не мое дело [4] .

Из повести «О любви» [5]

<…> Я написала Чехову. Не даром мы с ним так много и хорошо говорили! Мне и писать ему было легко и хорошо, и никогда, ни к кому, в течение многих лет не писала я так «изнутри». (Надо ли объяснять это слово? Писать изнутри — это не изложение события, дела, мнения, пользуясь нужными словами, заранее составленным планом. Нет! Когда пишешь изнутри, то сперва представишь себе лицо, улыбку… все окружающее вдруг затуманится, отойдет… слова неожиданные забарабанят как дождь, польются помимо воли, скажут то, что только что родилось и удивляет и еще ново… прольются и иссякнут. И странно самой: откуда это взялось? и отчего больше нет?) Адрес для ответа я ему дала не свой, а ближайшего почтового отделения. И в этом отделении я прочла ответ…

Если я буду продолжать так писать [6] — только об Антоне Павловиче и о себе — только о «тайном», то как же это будет несправедливо по отношению к моему мужу. Всюду, где было примешано имя Чехова, он был груб, даже возмутителен. С первого рукопожатия… до последнего поклона на могиле… Но куда же я здесь вставлю настоящий образ моего мужа? Его образ, каким я любила его. А любила я его как друга, как спутника, как родного человека крепко и горячо, и жалела я его мучительно и прощала ему охотно, потому что понимала в нем все и сама причиняла ему немало страданий своей вечной борьбой с ним за то, что мне было дорого. Но я должна продолжать писать именно так, потому что я пишу о «тайном», а моя супружеская жизнь была явной, и все знали, что мы были примерными супругами.

…Я была страстная мать, любила своих детей тревожно, болезненно, но одна любовь совсем не мешала другой. Эти два чувства тянулись параллельно, не соприкасаясь, оба одинаково сильные и мучительные. Две натянутых, напряженных струны. Дети радовали, огорчали, часто болели, отнимали много времени и заботы. Казалось, жизнь была полна ими, а даже муж, который тоже безмерно любил детей, находил, что я слишком живу в детях, что это ненормально. Пожалуй, это и было так, но как же могло быть, что в то же время я никогда, никогда не расставалась с мыслью об Ант[оне] П[авловиче]? Я уже сказала, что никогда не верила, что и он любит меня. Его радость при встречах я объясняла его характером и еще тем, что, возможно, я все-таки нравилась ему достаточно, чтобы ему было весело со мной. Свою любовь я скрывала как могла, и когда он спрашивал меня о моей семье, о том, как я живу, я всегда рисовала свою жизнь в самых радужных красках. Я помню, как я один раз сказала ему, что не родители воспитывают детей, а дети — родителей, «Как я могла бы подойти к своим маленьким, если бы на моей совести было пятно? Мне кажется, что это было бы невозможно! и тогда как жить?..» Он задумчиво повторил: «Как жить?» — и, помолчав, прибавил: «У вас врожденная, настоящая нравственность»…Был однажды такой общий разговор. Он спрашивал по какому-то поводу: справедливо ли, что ошибка в выборе мужа или жены должна испортить всю жизнь? Конечно, я ответила, что совсем не справедливо, нелогично и даже непростительно и возмутительно. Он очень удивился: «Вот не ожидал от вас такого ответа! Я предполагал, что вы узки и строги». — «Возможно, что вы правы и что для вас мой взгляд и строг и узок. По-моему, нельзя в этом вопросе руководствоваться одним чувством, а всегда надо знать наверное, стоит ли? Взять всю сумму неизбежного несчастья и сумму возможного счастья и решать: стоит ли?»

Я была уверена, что он скажет: «Это значит не любить» или возмутится расчетливостью, а он замолчал, думал, нахмурился и потом спросил: «Но в таком случае когда же стоит?» Я сказала: «Когда нет жертв, которых очень-очень жалко с той или другой стороны. А в одиночку всегда можно все перенести, то есть не пожалеть себя. Именно себя надо меньше жалеть, и тогда ясно будет, стоит ли?» — «Я уже говорил вам, что у вас какая-то настоящая, невыдуманная нравственность», — неожиданно заключил он, и я с радостью почувствовала, что он понял меня, тогда как мне казалось, что мне надо еще много объяснять, доказывать и защищать. Надо было хорошо меня знать, чтобы так понять [7] .

1

В 1940 году Лидия Алексеевна закончила и отдала для опубликования мемуарную повесть «А. П. Чехов в моей жизни», которая была издана лишь после ее смерти и выдержала ряд изданий (см. выше). При подготовке к печати рукопись подверглась значительным сокращениям. Так, сняты предпосланные повести эпиграфы из Тургенева и Блока. Они восстановлены в издании 1960 года, но лишь в примечаниях (см. «А. П. Чехов в воспоминаниях современников», 1960, с. 724). Между тем Лидия Алексеевна долго выбирала эпиграфы. Первоначально в рукописи был еще третий эпиграф из Достоевского: «Об женщине нельзя сообщать третьему лицу. Конфидент не поймет. Ангел и тот не поймет. Если женщину уважаешь, не бери конфидента. Если себя уважаешь, не бери конфидента». Эпиграф в окончательный вариант автором не помещен.

Лидия Алексеевна считала эпиграфы очень существенными для всей тональности повести, как бы задающими ее настроение. Показывая эти эпиграфы автору настоящих примечаний, она замечала: «Только почему у Блока „смеющийся мальчик“?» (О глупое сердце, смеющийся мальчик. Когда перестанешь ты биться?) Можно предположить, что эпиграфы были сняты первым редактором повести.

Эпилог повести под названием «Тысяча девятьсот четвертый год» вообще не увидел света. В примечаниях к повести в издании 1960 года говорится об эпилоге как о «незаконченном отрывке» (с. 724). Между тем эта глава является именно и композиционным и сюжетным завершением повести. В настоящем издании эпилог (с незначительными сокращениями) представляется вниманию читателей впервые.

2

В усадьбу Авиловых Клекотки.

3

См. «А. П. Чехов в моей жизни».

4

«Несколько лет после смерти…» и т. д. Этим отрывком заканчивается первый вариант воспоминаний Лидии Алексеевны — «О любви».

5

Повесть «О любви» является первым вариантом повести «А. П. Чехов в моей жизни». Заглавие, очевидно не случайно, перекликается с заглавием рассказа А. П. Чехова «О любви». Повесть сохранилась в рукописи, написанной на страницах школьной «общей» тетради, на обороте которых впоследствии Лидия Алексеевна вела дневниковые записи последних лет. В такой записи 1937 года она пишет, очевидно перечитав рукопись: «О любви. Когда я писала ее? Давно». Следовательно, написание рукописи можно отнести ко времени не позднее начала 30-х годов. Рукопись содержит описание юных лет Лидии Алексеевны, ее первую несостоявшуюся помолвку, ее замужество и знакомство с А. П. Чеховым. При переделке рукописи вся первая часть была из нее исключена.

Здесь предлагается вниманию читателя отрывок из этой рукописи, который содержит в себе как бы оправдание за невнимание в повести к своей семейной жизни и к своему мужу М. Ф. Авилову.

6

Лидия Алексеевна имеет в виду то обстоятельство, что в повести «О любви» (и позднее, в повести «А. П. Чехов в моей жизни») все повествование ведется под углом зрения ее отношений с А. П. Чеховым, а ее семейная жизнь остается почти не отраженной.

7

Этот разговор в сокращении описан в повести «А. П. Чехов в моей жизни». И. А. Бунин, прочтя воспоминания Авиловой, даже предположил возможное влияние ее на Чехова. Так, рассказывая Вере Николаевне Буниной о своем разговоре с Антоном Павловичем, в котором Чехов советовал ему вернуться к сыну, так как сын будет страдать от разрыва родителей, Иван Алексеевич, улыбнувшись, заметил:

— Это влияние Авиловой, как я теперь понимаю, она говорила Чехову. «Ведь непременно должны быть жертвы. Прежде всего дети. Надо думать о жертвах, а не о себе» (см. Муромцева-Бунина В. Н. Жизнь Бунина. 1870–1906. Париж, 1958, с. 129).