Ленинградские тетради Алексея Дубравина

Закладки
Читать
Cкачать
A   A+   A++
Размер шрифта

Дворцовая площадь

Дворцовая площадь. Шестнадцать ноль-ноль. Смотр и прощальный митинг уходящего на фронт батальона…

Всего три часа назад Тарабрин получил приказ — сформировать линейное подразделение, высвободив по два — по три человека из каждой команды и расчета полка, и вот этот новый батальон, полностью экипированный и вооруженный, стоит теперь на площади, готовый повиноваться, едва только молвится нужная команда. Смотр батальону и передачу его фронтовым начальникам (они уже прибыли, ждут) поручено произвести Полянину, он взял с собой меня.

Ровно в шестнадцать Полянин начал обходить шеренги. Я стоял в стороне, смотрел на людей и думал. Думал, что совсем недавно, в день Первого мая, на этой вот площади были военный парад и праздничная демонстрация. Я тоже участвовал в шествии. Мы шли в колонне института, девушки и парни, много смеялись и все время пели. Что же мы пели? Кажется, «Песню о встречном». У трибуны мы на минуту смолкли, затем расхохотались. Строгий декан рассердился: «Не можете вести себя на церемонии!» А нам было весело. Площадь была нарядная, звенели оркестры, и над Ленинградом голубело небо.

Нынче Дворцовая площадь слишком просторна, пустынна и неуютна. Безмолвно маячила посредине холодная Александровская колонна, шуршали по брусчатке пожелтевшие листья, бежали, догоняя друг друга, мохнатые, рваные облака. Хмурился Зимний дворец. У его подъездов стояли машины, на них погружали тяжелые ящики, упакованные книги, свернутые в трубки ковры и картины — эвакуировали музей. В самом углу потемневшей площади возвышался сквер, теперь уже голый и редкий; за ним серели два аэростата, дымила землянка нашего расчета. Через час или раньше аэростаты поднимутся в воздух, расчет станет на дежурство, а сейчас все свободные от службы солдаты вышли на площадь проводить товарищей.

Уходящих много, и все на подбор: рослые, сильные, широкоплечие. Замерли в серых шинелях; у каждого над головой вороненый штык, за плечами — походный вещевой мешок. Ни звука, ни жеста, ни улыбки. Только блестят неспокойные глаза, да кто-нибудь изредка вздохнет или кашлянет.

В половине пятого начали митинг. Первую речь произнес Полянин. Вышел к столу, накрытому кумачовой скатертью, снял фуражку и сразу, без предисловия, объяснил суть дела.

— Вы, — говорил Полянин, — первый отряд из бойцов ПВО, призванных стать на защиту города на ближних и последних его подступах. Теперь не зенитные аэростаты, а пушки, винтовки, пулеметы будут надежнейшим вашим оружием — в походах и атаках. И вы не последние. За вами отправятся другие — и так до тех пор, пока не изменим обстановку в пользу Ленинграда.

Это было просто, мужественно и деловито. Но затем, где-то в середине речи, Полянин неожиданно перешел на трафаретные фразы и снизил впечатление. И совсем уж плохо — шумными общими лозунгами — он закончил.

Потом выступали солдаты. По одному выходили к столу, как стояли — с винтовкой на ремень, с вещевым мешком, с подсумками и фляжкой на брезентовом поясе, — и говорили коротко, что в эти минуты думали. Один, ленинградец, сказал:

— Вот мы уходим с этой великой площади. Здесь началась наша революция. Тут в пятом году царь Николай расстрелял рабочих, а в семнадцатом юнкера застрелили моего отца: он штурмовал дворец. Можно ли допускать сюда фашистов? Не имеем права! Пойдем же, товарищи, и выполним свой долг.

Вышел Малишевский. Когда мы сидели вчера на дороге, он, конечно, не знал, что сегодня окажется здесь, а завтра — на передней линии. Я вспомнил его «ай-ай-ай!» и с грустью подумал, что-то он скажет. Он повернулся к строю, оглядел шеренги, темневшую площадь, медленно сказал:

— Скажу по совести, товарищи, война мне не по сердцу. Не лежит душа к винтовке да и только.

— Что он болтает? — дернул меня за рукав Полянин. — Кто его готовил?

— Я сам себя готовил, товарищ комиссар, — обиделся Малишевский. — Худого ничего не скажу. — А солдатам крикнул: — Но я за войну, раз уж случилось такое ныне дело. Потому что святее советской войны против иноземщиков нет теперь ничего другого. И потому вот иду на переднюю, потому держу винтовку, — он сжал в кулаке желтый ружейный ремень — даже пальцы побелели, — и не расстанусь с нею, покуда живой, покуда мне скажут: «Ну хватит, солдат, положи ружье, ты свое дело сделал».

По-моему, правильно сказал. Полянин одобрил, кивнул: «Хорошо, товарищ!» А когда Малишевский на виду у всех сжал в кулаке винтовочный ремень, по шеренгам, я заметил, дунул ветерок, и все, будто по команде, вздрогнули.

Последним говорил Богаткин. Этого вихрастого солдата я заприметил в первый день своей службы в ПВО — он показался мне активным, справедливым парнем. Поэтому, когда комиссар поручил мне подготовить к митингу кого-нибудь из комсомольцев, я сразу отправился к Богаткину. Он согласился, не ломаясь. Теперь я ругал себя. Богаткин говорил восторженно и звонко — выложил все, что прочитал в газетах, и под конец воскликнул:

— Победа будет за нами! Да здравствует наша победа! Ура, товарищи!

Строй ответил ему сдержанно.

Полянин объявил митинг закрытым. На площади стемнело. Расчет нашей точки медленно сдавал аэростаты. Один из командиров-фронтовиков зычно скомандовал:

— Слушай мою команду! Напра-во! Шагом — марш!

Сотни сапог дружно ударили по брусчатке, площадь зашевелилась, батальон двинулся в путь.

В голове колонны взвился высокий голос запевалы:

Вставай, страна огромная, Вставай на смертный бой С фашистской силой черною, С проклятою ордой…

С песней вошли под арку Главного штаба, вышли на Невский.

— Часа через три с половиной будут на передней, — сказал задумчиво Полянин. — Хорошие люди.

В машине меня спросил:

— Богаткина ты готовил? Молодец, дельно сказал. И вообще, надо признаться, митинг, кажется, удался.

Я не возражал ему. Думалось о фронте, о войне, о Дворцовой площади… С Невского по-прежнему четко доносилось:

Пусть ярость благородная Вскипает, как волна. Идет война народная, Священная война.

И к горлу подкатывал сухой и колючий ком.

Ночь у Пяти углов

Она наступила внезапно, едва мы закончили собрание на одной из точек в районе Пяти углов. Догорел и разом потух ранний сентябрьский закат, потемнело небо, робко обозначились первые бледные звезды. Вдруг истошно завыли сирены — одна, другая, третья, и скоро весь город был охвачен космическим воем; он с быстротою ветра носился вдоль улиц, в злобе метался меж каменных зданий, бился о плиты тротуаров. Воздушная тревога. Первый авиационный налет на Ленинград. Сотрясая воздух, к городу двигалась армада бомбардировщиков. Появилась на юго-западе, медленно развернулась, нацелилась на вокзал. Торопливо стали шарить в небе нервные лучи прожекторов, заработали зенитки, спешно взмыли вверх тупоносые аэростаты, — хищники поднимались выше, продолжали идти своим курсом.

Не помню в подробностях, как началось. Самолеты, кажется, разделились: первая группа направилась к центру, вторая повисла над нашим районом; кто-то скомандовал: «Марш по постам!» — и мы — трое солдат, сержант Карасев и я — мигом взобрались на крышу «подшефного» дома. Задача — тушить зажигательные бомбы. Против зажигалок мы вооружены: в руках у нас лом, топоры, лопата, а у меня — брандспойт, новый блестящий брандспойт с длинным брезентовым шлангом, тянувшимся вдоль водосточной трубы куда-то на землю. Но никто не знает, как всего лучше тушить эти бомбы: обливать водой, засыпать песком или просто-напросто сбрасывать с крыши. Вероятно, справимся, если конечно, на наши головы преждевременно не упадет фугаска.

Стоим, ждем. Рядом, не умолкая, хлопают зенитные пушки; по железной крыше прыгают осколки — наши, от зениток; лихорадочно мечутся бледные лучи прожекторов; шумит беспрерывный гул. Где-то в стороне глухо разваливается бомба.

— На Невском, — решает сержант. — Прут на Московский вокзал. Определенно.

Я еще не знаю Карасева. Полчаса назад, в конце комсомольского собрания, он произнес взволнованную речь, — слушали внимательно. Каков будет здесь — на горячем деле? Каков буду я? Сколько продлится налет?

Там, где упала бомба, почти одновременно вспыхнули три очага пожара. Разгораясь, они осветили улицы. С крыши мы видим обрамленные заревом фасады, красные, синие, желтые пятна на стеклах отблескивающих окон. Смутно улавливаем новые запахи.

Глазеть, однако ж, не приходится. Над головой шуршат и со свистом летят в темноту зажигательные бомбы. Вот они, адовы подарки! Последняя штопором ввинчивается в крышу, шипит и разбрызгивает искры.

— Хвата-ай! — кричит, словно угорелый, сержант и кидается к ней со щипцами.

Бомба не сдается. Она фыркает, шумит, сыплет горячими крошками, жалобно стонет. Наконец сержант зажимает ее намертво и бросает в ящик, солдаты засыпают песком. Справились. С удовольствием вдыхаем серный воздух. Первая атака отбита.

Теперь можно оглянуться. Что это? Горят центральные проспекты. Невский освещен, будто днем. В небо раскаленными штыками вонзаются языки огня, искры снопами летят к облакам.

— Американские горы…

А за вокзалом из трех очагов пожара остался, похоже, один. Но этот разгорелся с невероятной силой. Возможно, оттуда ветер доносит запах расплавленного масла и жженой муки.

— Бадаевские склады, — хмуро басит Карасев.

— Не может быть, сержант!

— Сахар плавится, слышите? И сало там, рыба, разные консервы.

— Эх ты, мать честная!

В воздухе новая группа бомбоносцев. Развернулась, направилась к центру, на освещенные кварталы. Близко грохнула крупная фугаска, дом наш покачало, дробью посыпался град «своих» осколков. Неприятно. Нигде не чувствуешь себя так беспомощно, как на плоской крыше под чужими самолетами. Единственное средство защиты — солдатская каска. И поэтому, когда падает бомба — ты ее слышишь, она свистит, проклятая, — немного лихорадит, бросает в озноб, и на лбу выступают капли холодного пота.

Снова пронзительный свист, тонкий визг, гром и треск железа. Одна зажигалка пробивает крышу и тут же ныряет на чердак. Упустили. Сейчас загорится. Где Карасев?

Карасев на месте. Чертыхаясь в дыму, он уже рубит крышу; двое солдат орудуют ломом и лопатой.

— Воду!

Я направляю струю прямо в отверстие. Огонь лишь трещит, но не гаснет. Юркий, как ящерица, он убегает по слою пересохших листьев к стропилам, а бомба все сыплет, все брызжет колючими искрами, никак не может успокоиться.

— За мной, на чердак! — приказывает Карасев.

Лезем на чердак и сразу попадаем в огонь. Он пляшет вокруг, вьется зелеными змейками, кусает и лижет сапоги. Рукав и подол гимнастерки сержанта загорелись. Я окатил его водой.

— Спасибо, — бормочет сержант и яростно рубит перекрытия. Ухают новые взрывы. Едкий удушливый дым лезет в глаза, пальцы немеют на холодном металле брандспойта, щеки пылают, мутится в голове…

Мы не справились с огнем на чердаке. Он пробил потолок и выплеснул в верхний этаж. Карасев уже там. Хрипло командует:

— Ко мне! Все сюда!

Сунул брандспойт за ремень, вылез на крышу, — пробую спуститься по водосточной трубе. Как я придумал такое — убей, не припомню. Молнией мелькнуло, что лучше всего перебраться на верхний этаж именно таким вот образом. Дурацкое решение. Едва я схватился за воронку трубы и ноги потеряли опору, я понял, что глупо болтаюсь на высоте четвертого этажа, не в силах спуститься или снова вылезти на крышу. Сорвусь!? Все пропало!

А Карасев волнуется:

— Воды! Гуще воды! Где же вода, черт побери? Дубра-авин!

Стиснув зубы, отчаянно скольжу по трубе, руки деревенеют, сам ничего не соображаю.

Чудом цепляюсь ногами за выступ стены и делаю крен в сторону. Но тут меня кто-то хватает и обезумевшего втаскивает в комнату. Рушится, падает часть потолка, бьют по плечам куски штукатурки. Но разве же это опасность?!

Вместе с Карасевым мы расправляем рукав и мощной струей поливаем пламя. Огонь сначала сердится, затем постепенно бледнеет, синеет, умирает.

Позже к нам поднялись другие — из местной команды ПВО. Закончилось все к полуночи. Выгорела только квартира…

Когда мы спустились, нас оглушила немая тишина. Над Невским стояло зарево и пахло горелым сахаром.