«Новь»

Автор: Михайловский Николай Константинович   Жанр: Русская классическая проза  Проза   Год неизвестен
Закладки
A   A+   A++
Размер шрифта

Николай Константинович Михайловский

«Новь»

«Печатая этот небольшой рассказ и зная, что в публике ходят слухи о большом произведении, над которым я тружусь, я чувствую потребность обратиться к ее снисходительности. Задуманный мною роман все еще не кончен; надеюсь, что он появится в „Вестнике Европы“ в течение нынешнего года, а пока – пусть не погневаются на меня читатели за настоящее captatio benevolentiae [1] и пусть, в ожидании будущего, прочтут мой рассказ не как строгие судьи, а как старые знакомые – не смею сказать: приятели».

Г. Тургенев счел нужным сопроводить таким примечанием рассказ «Часы». Оно очень характерно, это примечание. В нем выразилось и сознание стародавнего любимца русского читающего люда, что он перестал быть любимцем, и грусть этого сознания, и желание вернуть старые приятельские отношения, и надежда на осуществление этого желания. Все очень естественные, законные чувства. Кто привык «вязать и решать», быть выразителем и отчасти даже «властителем дум» своих современников, кто привык видеть, как толпа с волнением ждет его слова, тому тяжело очутиться в положении г. Тургенева. Кругом сумрачно и холодно, холодные, чужие лица, несколько даже изумленные изящною повелительностью манер бывшего любимца. Они знают, конечно, прошедшее любимца, но не переживали его с ним вместе, знают только как совершившийся факт, который был и быльем порос, а потому самоуверенность и плавная величественность, снисходительная небрежность движения этого человека для них непонятны, несколько даже смешны. Очень тоже все это естественно, но от того не легче развенчанному любимцу, особенно, если он знает, как знает г. Тургенев, что старость-Далила не остригла его волос, что он – тот же Самсон, способный по-старому волновать и трогать читателя. Ему непременно должно казаться, что все дело в каком-то пустячном, ничтожном недоразумении, устранить которое чрезвычайно легко тоже каким-то пустяком, вроде грациозного жеста или приятной улыбки. Но черт их знает, этих людей с такими холодными, чужими лицами, черт их знает, в чем они полагают грацию и какую улыбку назовут они приятною! Тут так легко попасть впросак. Да и положим, наконец, что искомое найдено, нельзя же его пустить в ход с поспешностью человека, напрашивающегося, нуждающегося. Нет, надо, конечно, показать, что возобновить или вновь установить приятельские отношения очень желательно, но, с другой стороны, надо все-таки сохранить отчасти вид человека, которому, собственно говоря, совершенно наплевать. И вот, когда этих надежд, опасений, сомнений, алканий достаточно накопится на душе у бывшего любимца, он пишет вышеприведенное примечание к рассказу «Часы».

А затем он пишет «Новь».

Охлаждение русских читателей к г. Тургеневу ни для кого не составляет тайны, и меньше всех – для самого г. Тургенева. Охладела не какая-нибудь литературная партия, не какой-нибудь определенный разряд людей – охлаждение всеобщее. Надо правду сказать, что тут действительно замешалось одно недоразумение, пожалуй, даже пустячное, которое нельзя, однако, устранить ни грациозным жестом, ни приятной улыбкой, потому что лежит оно, может быть, больше в самом г. Тургеневе, чем в читателях. Г. Тургенев – не то чтобы в самом деле Самсон, но все-таки сила, навсегда вписавшая свое имя в историю русской литературы. Но какие странные, невозможные требования предъявляются этой силе публикой! Русская беллетристика не клином сошлась на г. Тургеневе. Есть у нас и другие крупные таланты, не ниже тургеневского, с которыми, однако, читатели не обходятся так деспотически. Если новое произведение, например Толстого, Достоевского, вызывает иногда сожаление, что автор взял не ту тему, которую по тем или другим соображениям должен был взять, если даже кое-кто берется при этом указывать им сюжеты, достойные их пера, то все эти требования, сожаления, указания предъявляются применительно к свойствам таланта писателя или к кругу знакомых ему явлений.

В общем, мы своих наличных любимых писателей знаем удовлетворительно. Знаем, на какие явления они по свойствам своих талантов лучше всего отзываются, знаем, что они любят и чего не любят, знаем, какие явления им наиболее знакомы, и потому редко предъявляем им какие-нибудь неразумные требования. Совсем не то с г. Тургеневым. От него требуется, чтобы он, как выражается полупьяный купец в одном рассказе Горбунова, «ловил момент». Печатает, например, г. Тургенев «Вешние воды» – историю двух любвей одного слабого человека: любовные дела и слабые люди изучены им до тонкости, изображает он их мастерски, а публика говорит: не того мы ждали от Тургенева! Печатает много других вещей различного достоинства, а публика все свое: должен ловить момент! Замечательно, что требования эти не останавливаются даже всеобщим охлаждением; а когда г. Тургенев попытается удовлетворить им и даст что-нибудь вроде «Дыма» или «Нови», публика остается недовольна, вернее, неудовлетворена, но разве только «Новь» окончательно убедит читателей в несправедливости, неисполнимости и даже оскорбительности требования: лови момент. Оскорбительно оно не потому, конечно, что, как думали когда-то и как думают теперь разве какие-нибудь пятиалтынные критики, поэзия не обязана знать «злобы дня», что поэты «рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв». Собственно, об этом даже толковать не стоит, потому что где же они, эти поэты, пробавляющиеся исключительно вдохновением и сладкими звуками? Их нет. Горсточка какая-нибудь старичков осталась, как справедливо заметил г. Тургенев в разговоре с Писаревым {1} , а со времени этого разговора воды утекло еще больше. Ну, и Бог с ними. Но от г. Тургенева требуется не простая отзывчивость на то, что в нас и кругом нас делается, что нас волнует и тревожит. Это-то мы рассчитываем получить и от Толстого, и от Достоевского, и от Островского, и от Некрасова, и от Щедрина. От г. Тургенева требуется нечто иное, что именно – трудно сказать, да и едва ли сами требующие ясно себе представляют. Тургенев, видите ли, должен уловить каждое нарождающееся на Руси общественное влияние (более или менее крупное, разумеется) в его типичнейших представителях, проникнуться им, ввести его в свою плоть и кровь и затем выпустить в виде ярких, характерных образов, да еще с некоторой перспективой, с некоторым поучением на придачу. Он должен сказать какое-то «слово», которое вдруг все разъяснит, всему укажет свое место. Ближе говоря, предлагаемая г. Тургеневу специальность состоит в изображении так называемых «новых людей», не тех или других, а вообще новых, то есть и тех, которые были новыми лет пятнадцать тому назад, и нынешних новых. Другим писателям предоставляется вся совокупность политических, экономических, нравственных условий, породивших тех или других «новых», а с г. Тургенева требуются только они. Странная специальность вообще, но еще страннее навязывать ее именно г. Тургеневу. Г. Тургенев прекрасно нарисовал нам несколько типов сороковых годов. Допустим, чтобы не поднимать старого и теперь уж, пожалуй, праздного спора, что в «Отцах и детях» тоже верно схвачены типические черты «новых людей» того времени. Допустим, наконец, что и «Новь» в этом отношении безукоризненна. Ну а если г. Тургеневу Бог даст веку еще лет на двадцать и если к тому времени народятся опять какие-нибудь новые люди, – неужто же можно будет требовать, чтобы он и их взвесил и смерил? Конечно, нет, и вовсе не потому, чтобы к тому времени талант г. Тургенева должен был непременно ослабнуть, а просто потому, что эти будущие люди могут потребовать таких красок, каких нет и не было никогда на палитре г. Тургенева. Представим себе, что эти будущие люди будут какие-нибудь чрезвычайно спокойные, «уравновешенные» натуры, твердые, не болеющие никакой внутренней тревогой. Мы знаем очень хорошо, что, например, г. Достоевский при всем своем огромном таланте таких людей не в состоянии изобразить. Знаем мы это потому, что г. Достоевского знаем, свойства его таланта знаем. А г. Тургенева мы не только не знаем, хотя об нем писано больше, чем об ком-нибудь, а и знать не хотим. Иначе мы не создали бы для него странной специальности «новых людей», а всякий раз присматривались бы, таковы ли эти новые люди, чтобы могли подойти под особенности таланта г. Тургенева. Но этого мало: тут не в одном таланте дело. Для поэтического воспроизведения какого бы то ни было явления нужно, во-первых, чтобы художнику оно было знакомо и чтобы, во-вторых, оно имело с ним какие-нибудь нравственные связи, чтобы оно ему было дорого или ненавистно, возбуждало в нем сочувствие, отвращение, презрение, уважение, негодование – что-нибудь. Относительно г. Тургенева мы решительно не интересуемся соблюдением этих двух необходимейших условий. Знает он или не знает «новых людей», питает ли он к ним какие-нибудь определенные чувства, или они для него просто совсем чужие люди – мы с этим не справляемся. Мы твердим свое оскорбительное: лови момент! Оскорбительно оно не только потому, что в нем отражается вообще неуважение (бессознательное, конечно) к личности г. Тургенева, но и потому, в частности, что оно предполагает в г. Тургеневе такое крайнее легкомыслие и такое недостойное его таланта популярничанье, которое заставит его сунуться во всякую воду, не спросясь броду. Факты налицо. Всем известно, что г. Тургенев давно уже живет за границей, наезжая в Россию в два года раз на месяц, на полтора. Нельзя, конечно, сказать, чтобы он порвал все нравственные связи со своим отечеством, старые связи, вероятно, более или менее сохранились, но уж можно наверное сказать, что новых связей он никаких не устроил. Все наиболее интимное в русской жизни за последнее время ему и незнакомо, и нравственно чуждо. Нынче летом он сам говорил некоему г. П.: «В настоящее время многие близкие мне люди даже вовсе не знают по-русски». Тем не менее высказывались и в печати надежды встретить в «Нови» какое-то откровение. Существует, правда, странный предрассудок, будто художнику, поэту не нужно короткое знакомство с предметом его картин, так как, дескать, в его распоряжении имеется таинственная сила «вдохновения», «поэтического чутья», восполняющая недостаток знания. Но это – нелепость, противоречащая и здравому смыслу, и науке. Из ничего – ничего и не будет. Мы знаем, что величайшие художники были вместе с тем и тружениками, изучавшими свои сюжеты с не меньшим тщанием, чем какой-нибудь великий ученый свой предмет. Поэту приходится ставить своих героев в самые разнообразные положения, а для этого он должен знать их вдоль и поперек, и без такого знания его не выручит никакое вдохновение. В какое же положение ставит публика г. Тургенева, требуя от него художественного изображения дел и людей, ему незнакомых, чужих?

Но г. Тургенев принимает это положение и тем самым оправдывает оскорбительное к нему отношение массы читателей. Если нельзя прямо сказать, что ему принадлежит почин в этом прискорбном недоразумении, то, во всяком случае, он не сделал ни одного прямого шага для его устранения. Ему предстояло одно из двух: или учиться, то есть изучать намеченные им для поэтической обработки явления, изучать долго, упорно, внимательно, а не из прекрасного парижского далека, или откровенно отказаться от этой поэтической обработки. При его склонности к публичным заявлениям о своих делах и делишках он мог бы даже в каком-нибудь примечании или в письме в редакцию «Вестника Европы» {2} довести до общего сведения что-нибудь в таком роде: «Зная, что в публике ходят слухи о новом моем произведении, написанном будто бы на тему „некоторых новых явлений среди нашей молодежи, считаю нужным сказать, что явления эти мне очень мало известны, а потому и воспользоваться ими я не могу“». Но г. Тургенев не сделал ни того, ни другого. Он просто писал «Новь». Он имел, конечно, свои резоны, но, говоря по совести и с полным уважением к уму и таланту г. Тургенева, трудно понять эти резоны вне легкомысленного желания удовлетворить неразумному запросу.

Содержание нового романа г. Тургенева, конечно, всем известно, и рассказывать его не стоит. Написан он на тему революционного «хождения в народ». Нам, в России живущим, трудно судить о степени верности лиц «Нови» и их дел. Знаем мы эти дела только по слухам да из некоторых политических процессов {3} . Но так как мы живем в России, то незнание наше все-таки по крайней мере не превышает незнания г. Тургенева, а потому кое-какие соображения для оценки «Нови» у нас есть. У нас есть, во-первых, данные для оценки некоторых подробностей, частностей, не играющих существенной роли в романе, но не безынтересных. Например, в романе фигурирует некая девица Машурина, очень некрасивая, между прочим. Вот как говорит об ней автор: «Года полтора тому назад она бросила свою родную, дворянскую небогатую семью в южной России, прибыла в Петербург с шестью целковыми в кармане, поступила в родовспомогательное заведение и безустанным трудом добилась желанного аттестата. Она была девица… и очень целомудренная девица. Дело не удивительное! скажет иной скептик, вспомнив то, что сказано об ее наружности. Дело удивительное и редкое! позволим себе сказать мы». Этими словами г. Тургенев «позволил себе сказать» просто неправду, основываясь, конечно, на неверных сведениях, доставленных ему кем-нибудь из России. За неимением статистики целомудрия (вот бы хорошо завести, всякий бы знал по крайней мере!) нельзя этого доказать, но все мы, живущие в России, тем не менее знаем, что Машурина с этой стороны вовсе не составляет чего-нибудь «редкого и удивительного». Бывает это часто. Таких мелочей, где мы, по необходимости ближе стоящие к делу, можем с удобством проверить показания г. Тургенева, можно найти немало. Но Бог с ними, с мелочами. Ошибка в фальшь не ставится. Одно только можно сказать: какое нам дело до целомудрия госпожи Машуриной и какие уж мы с г. Тургеневым контролеры чужого целомудрия?

Ошибка в фальшь не ставится. Но фальшь уже непременно в счет идет. А и для этого у нас, русских читателей, есть не то, что определенные, объективные данные, хотя есть и они, а, так сказать, данные субъективные, внутри нас лежащие.

Политические процессы следуют один за другим. Правительство, естественно, озабочивается приисканием мер против этого рода преступлений. Интересуются ими газеты, интересуется общество. Все хотят знать, в чем же дело? где причины этих революционных попыток? почему они направлены именно так, а не иначе? Все стараются разрешить эти вопросы, кто – про себя, кто – публично. Вот, например, г. Достоевский в декабрьском номере своего «Дневника» объясняет дело утратою веры в бессмертие души. Другие указывают [2] на причину на разложение семьи, утратившей возможность или желание направлять своих младших членов к строго легальным целям. Третьи укажут на условия школьного воспитания и образования. Четвертые – на экономические условия и т. д. При всем разнообразии этих объяснений в них есть одна общая черта: они ищут корня дела, его общественных причин. Это понятно. Каждому русскому естественно искать общих причин этих явлений. Брат Ивана Сидорова, муж Марьи Ивановой, тетка Сидора Иванова интересуются личною судьбою своих родственников и подыскивают в их жизни причины их революционного увлечения. Но, вообще-то говоря, эти личные истории Ивана Сидорова и проч. в таком только случае интересны, если в них содержится хоть намек на историю общую. Естественно было бы ждать чего-нибудь подобного и от романа г. Тургенева. К сожалению, это не вошло в его задачу. На то была, конечно, его добрая воля, но дело в том, что вследствие этого его роман в значительной степени утрачивает свой raison d\'etre [3] .

Все действующие лица «Нови» являются в известном смысле вполне готовыми, что, мимоходом сказать, придает им какую-то деревянность. Процесс образования идей и чувств, толкнувших их на опасную дорогу, или совсем скрыт (Машурина, Остродумов, Соломин), или коротенько рассказан «словами», да и то очень неполно. Возьмем, что есть.

Маркелов (фигура едва ли не самая яркая и законченная) «воспитывался в артиллерийском училище, откуда вышел офицером, но уже в чине поручика он подал в отставку по неприятности с командиром-немцем. С тех пор он возненавидел немцев, особенно русских немцев. Отставка расстроила его с отцом, с которым он так и не виделся до самой его смерти, а унаследовав от него деревню, поселился в ней. В Петербурге он часто сходился с разными людьми, перед которыми благоговел, они окончательно определили его образ мыслей. Читал Маркелов немного и больше все книги, идущие к делу: Герцена в особенности. Он сохранил военную выправку, жил спартанцем и монахом. Несколько лет тому назад он страстно влюбился в одну девушку, но та изменила ему самым бесцеремонным манером и вышла за адъютанта – тоже из немцев. Маркелов возненавидел также и адъютантов. Он пробовал писать специальные статьи о недостатках нашей артиллерии, но у него не было никакого таланта изложения: ни одной статьи он не мог даже довести до конца… Ему вообще не везло – никогда и ни в чем: в корпусе он носил название неудачника». Ясно, что Маркелова толкнули на дорогу революции личные неудачи. Не поссорься он с командиром-немцем, он продолжал бы себе служить как следует; не отбей у него невесту адъютант – он был бы, может быть, прекрасным семьянином и заботился бы о создании себе уютного гнездышка; имей он литературный талант, он писал бы специальные статьи для военных изданий и, может быть, оказал бы существенные услуги отечественной артиллерии. Но так как он был «неудачник», то из него вышел революционер. На отвратительном пиршестве у отвратительного Голушкина Маркелов «забарабанил глухим, злобным голосом, настойчиво, однообразно („ни дать, ни взять – капусту рубит“, – заметил Паклин). О чем собственно он говорит, не совсем было понятно: слово „артиллерия“ послышалось из его уст в момент затишья… он, вероятно, вспомнил те недостатки, которые открыл в ее устройстве. Досталось также немцам и адъютантам».

Нежданов, которым автор особенно занят, является в романе даже больше, чем готовым. Он чуть не на первой странице заявляет свой скептицизм, свое желание отойти от дела, в которое перестал верить. Но ни процесса этого разочарования, ни предшествующего процесса «очарования» мы не знаем. Все дело, по-видимому, в том, что Нежданов – незаконный сын вельможи и очень этим тяготится, так тяготится, как это редко бывает на Руси, особенно в том кругу, где вращается Нежданов. Таким образом, единственным источником революционного пыла Нежданова оказывается его двусмысленное общественное положение. Опять чисто личная жизненная неудача.

Марианна. К этой девушке г. Тургенев относится несколько милостивее, или, вернее, по поводу нее он отнесся милостивее к читателям. Роман, в котором изображаются только «поступки», ряд действий, без внутреннего, психического развития персонажей, был бы очень плох даже в чисто художественном смысле. В прежних романах г. Тургенева, как и в большинстве романов, это внутреннее, психическое развитие сосредоточивалось на процессах и перипетиях любви. Постепенное разгорание или потухание страсти, разные столкновения на этой почве приковывали к себе внимание читателя и заставляли его с интересом следить даже за пустячными внешними действиями, «поступками». «Новь» – роман политический, а потому в нем психическое движение должно хоть отчасти основываться на политических мотивах. Но, как сказано, все действующие лица «Нови» оказываются в этом отношении точно замороженными. Насчет движения любовного мы получаем материалу очень достаточно: как в госпоже Сипягиной поднимается и быстро падает неопределенное влечение к Нежданову, как зарождается и растет в Нежданове любовь к Марианне, какие разнообразные оттенки принимает последовательно склонность Марианны сначала к Нежданову, а потом к Соломину. Но как зарождаются, растут, падают чувства и идеи политические, это остается в тумане. Только Марианна составляет маленькое исключение, очень маленькое, хотя автор приложил даже особенное старание к выяснению ее образа с этой стороны. Отец Марианны был сослан за позаимствование из казенного сундука в Сибирь. Дядя Сипягин приютил Марианну у себя, но она всегда тяготилась этим покровительством, с болью помнила, что она – «дочь обесчещенного отца», что она живет из милости и что госпожа Сипягина есть ее «покровительница», хотя и «невольная». И вот эта гордая, оскорбленная, озлобленная девушка, представляющая нечто вроде кучи горючего материала, которая ждет только искры со стороны, чтобы вспыхнуть, сталкивается с Неждановым, тоже гордым, оскорбленным и озлобленным. В одну из своих светлых минут Нежданов, подмываемый любовью к Марианне и вообще «взвинченный», как выражается об нем г. Тургенев, красноречиво, с жаром раскрывает свои революционные тайны и планы.