Из книги «Записи для себя»

Закладки
Читать
Cкачать
A   A+   A++
Размер шрифта

На фоне яркой весенней зелени – великолепный конь золотистой масти, с раздувающимися черными ноздрями. На нем – нагая девушка с беломраморным телом, румяная, с алыми устами. Красиво!

Маленькая перестановка. На фоне яркой весенней зелени – нагой конь с беломраморным телом, румяный, с раздувающимися алыми ноздрями. На нем – прекрасная девушка золотистой масти, с черными губами и с черным носом. Красиво?

* * *
На баррикаде

В октябре 1917 года, в Москве. Окоп пересекал Остоженку поперек. В окопе сидели рабочие, солдаты и стреляли вниз по улице, по юнкерам. Третий день шел бой. Совершалось великое и грозное. Не страница истории переворачивалась, а кончался один ее том и начинался другой.

Стреляли. Продвигаться вперед с одними винтовками, без артиллерийской подготовки, было трудно. Но уже знали: с Ходынки идут на Хамовнический плац батареи на помощь красным. И все ждали, когда над головами завоют снаряды и начнут бить в здание штаба, где засели юнкера.

На время затихла стрельба. Перед окопом озабоченно пробежала рыжая собачонка с черными ушами, остановилась у тумбы, обнюхала и побежала дальше. Вдруг быстро подняла голову и жадно стала во что-то вслушиваться. И невольно все тоже насторожились: не начинает ли артиллерия обстрел?

Но нет. Совсем не это интересовало собачонку. Было что-то гораздо важнее и интереснее: за углом, в Мансуровском переулке, завизжала собака, и рыжая собачонка с серьезными, обеспокоенными глазами вслушивалась в визг. Это было для нее самое многозначительнее среди свиста пуль и треска пулеметов, среди гула разрушавшихся устоев старой человеческой жизни.

* * *

И из всего – самое потрясающее, почти невозможно вообразить, и что, однако, совершенно бесспорно. Год, неделя, час, секунда… Только мы, с нашим сознанием, воспринимаем их как данные отрезки времени. Чтоб нанести ответный удар врагу, человеку потребно несколько секунд. Спать человек должен каждый день. Но при соответствующих внешних условиях возможны существа, которым для нанесения удара врагу требуется наша неделя, и другие существа, которые должны спать каждую нашу секунду. Вся наша многовековая история может вместиться в одно моргание глаза какого-нибудь существа. И во время одного нашего вздоха протекло многомиллионнолетнее существование какого-нибудь микроскопического мира, – микроскопического для нас, а по существу – такого же огромного, как наш: перед вечностью миллион лет и секунда равны.

* * *

Передо мною большими шагами расхаживал известный художественный критик, высокий человек со студенчески длинными волосами, рукою откидывал волосы с красивого лба и говорил:

– Вот перед окнами вашего кабинета – церковка. Зашел к вам художник, увидел ее. «Какая замечательная церковь! Подлинно русская церковь! Как чувствуется в ней глубокое смирение русского народа, его просветленно-христианская примиренность с горькою своею судьбою!

Край родной долготерпенья,Край ты русского народа!..Удрученный ношей крестной,Всю тебя, земля родная,В рабском виде царь небесныйИсходил, благословляя…

Это нужно зарисовать». Вы смотрите на его картину: верно! Как на ладони вся христианская душа долготерпеливого русского народа. Зашел потом другой художник. «Какая характерная церковь! Как тут отражено глубочайшее, в сущности, равнодушие русского народа ко всем небесным делам! В готике, – какой там могучий порыв к небу, все устремление – высоко вверх, к богу! А посмотрите на эти купола: широкие, как репа, основания и то-оненькие хвостики к небу. Там, дескать нам делать нечего. Тут нужно устраивать жизнь, на земле!.. Это нужно зарисовать!» Зарисовал, и вы видите: действительно, жизнь следует устраивать на земле.

Третий художник пришел. «Какое великолепие! Посмотрите на эти фиолетовые тона, как они играют на золоте куполов!.. Нет, это нужно зарисовать!»

Вам тогда приходит мысль: по-видимому, правда, церковка моя замечательная. Нужно сфотографировать. Сфотографировали. И – ничего! Ни христианского долготерпения, ни пренебрежения к небу, ни красивой игры фиолетовых тонов. Все это от себя внесли художники, каждый из них заставил нас взглянуть на явление его глазами.

* * *
У художника

Скульптор X. пригласил меня бывать на его субботних журфиксах. Пришел. Большая мастерская, по стенам гипсовые маски, старинное оружие; намеренно слабое освещение затененных лампочек, две развесистых пальмы, в сумраке остро вспыхивают бриллианты в серьгах и кольцах женщин. Хозяин познакомил меня со своей женой. Обыкновенное, средней миловидности лицо, не привлекающее внимания.

Сидели. Говорили о Родэне. Жена скульптора участвовала в разговоре и разливала чай. В углу около меня белела мраморная головка. Я залюбовался ею. Тонкие черты лица, какое-то глубокое душевное изящество. И ненарушимо целомудренная чистота губ. Светло и чисто становится в душе, когда видишь такие лица. Но как же редко приходится видеть их в жизни!

Ко мне подошел художественный критик.

– Правда, замечательный бюст! Наталья Александровна, как живая.

– Какая Наталья Александровна?

– Тише! Хозяйка дома, разве вы не знаете? Вон, чай разливает.

Я взглянул и с изумлением увидел: да! Мраморный бюст в углу – это она! Как же я этого раньше сам не заметил? То же душевное благородство в тонких чертах лица, та же трогательная целомудренность – не девушки, а замужней женщины, особенно трогательная и ценная.

Она продолжала разговаривать, угощала гостей чаем. Мне уже не хотелось смотреть на мраморный бюст в углу, – он свое дело сделав, раскрыл мне глаза на живое. Я не сводил глаз с хозяйки и недоумевал: как же это я раньше не заметил того, что так победно и убедительно било мне теперь в глаза?

* * *

Как будто совсем одно и то же, – и как оно может быть совсем различным, совсем друг на друга непохожим! «Леда в объятиях Юпитера» Микеланджело или «Ио в объятиях Юпитера» Корреджио – какая высокая, какая чистая красота! А изображается акт совокупления! А в той же берлинской Национальной галерее картина того же Корреджио «Леда и Юпитер» – чистейшая порнография. В числе других снимков я купил и снимок с этой картины – и очень быстро уничтожил: противно было смотреть на эту гадость.

Или вот: сколько есть сладострастных, а то и совсем порнографических стихотворных описаний того же акта. Нельзя даже себе представить, – как иначе можно это описать? А вот прочтите следующее стихотворение Пушкина:

Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,Стенаньем, криками вакханки молодой,Когда, виясь в моих объятиях змеей,Порывом пылких ласк и язвою лобзанийОна торопит миг последних содроганий,О, как милее ты, смиренница моя,О, как мучительно тобою счастлив я,Когда, склонясь на долгие моленья,Ты предаешься мне нежна, без упоенья,Стыдливо-холодна, восторгу моемуЕдва ответствуешь, не внемлешь ничему,И разгораешься потом всё боле, боле —И делишь наконец мой пламень поневоле.

В сущности, подробнейшее чисто физиологическое описание двух половых актов, – с страстной женщиной и с женщиной холодной. Какая целомудренная красота и какая чистота! Когда С. Т. Аксаков прослушал это стихотворение, он побледнел от восторга и воскликнул:

– Боже! Как он об этом рассказал!

* * *

Писатель – это человек, специальность которого – писать. Есть изумительные мастера этого дела.

Художник – человек, «специальность» которого – глубоко и своеобразно переживать впечатления жизни и, как необходимое из этого следствие, – воплощать их в искусстве.

* * *

Не люблю римскую литературу. Горячо, до восторга люблю литературу эллинскую. Потому что не люблю писательства и люблю художество. Все римские поэты – писатели, изумительнейшие мастера слова. Это все время замечаешь и изумляешься, – как хорошо сделано! А у эллинов, – пусть и у них мастерство изумительное, – у них этого мастерства не замечаешь, дело совсем не в нем, а в том внутреннем горении, которым они полны.

Новейшие литературы – русская и французская. У нас – художество, у французов – писательство. И какое писательство! Куда нам до них! И все-таки можно только гордиться, что у нас его нет.

Впрочем, есть исключения и у нас и у них. Полоса нашего старшего модерна: Мережковский, Вячеслав Иванов, Брюсов – типичнейшие писатели. У французов же чудеснейшие художники: Бодлер, Верлен. Я бы сказал еще с особенной охотой: и Мопассан. Но и у него – какие провалы в болото писательства! Рассказ, как кормящая женщина в вагоне тоскует, что ей распирает грудь молоком. И будто бы не знает, как легко можно у себя отдоить молоко. И вот рабочий предлагает ей свои услуги, отсасывает молоко, и когда она благодарит его, он отвечает, что это он должен ее благодарить, что он уже два дня не ел.

Какая литературщина!

* * *

Каким неотесанным самоучкой кажется Гомер рядом с Вергилием! Как корявы порою его стихи, как неубедительны ритмы, как примитивны аллитерации, как ненужны проскакивающие иногда банальнейшие рифмы! То ли дело Вергилий: точный, сжатый стих, богатейшая звукопись, ритмы, точно соответствующие содержанию, изумительные аллитерации…

И все-таки – просто смешно ставить их рядом. Великан Гомер и рядом, по колено ему, – Вергилий. Когда я читаю Гомера, вокруг меня начинает волноваться сверкающая стихия жизни, я чувствую молодую бодрость в каждом мускуле, я не боюсь никаких ужасов и бед жизни, передо мною в чудесной красоте встают «легко-живущие» боги, – символы окружающих нас сил.

И я чувствую, что Гомер поет, потому что не может не петь, потому что горит душа и пламенными языками рвется наружу. Лев Толстой писал про него Фету: «этот черт и поет и орет во всю грудь, и никогда ему в голову не приходило, что кто-нибудь его будет слушать».