Озеро синих гагар

Закладки
A   A+   A++
Размер шрифта

Подала Голубе кисточку колонковую на деревянном черенке.

— Вот тебе, милый мой, и подарок обещанный.

Повертел эту кисточку Голуба туда-сюда, усмехнулся:

— У меня таких-то кисточек две дюжины есть.

— Да ты попробуй ее!

Мазнул Голуба этой кистью по стене беседки, где прежде разные полевые цветы были намалеваны, а цветы сразу ожили, как только что их с елани сорвали. И духом медовым беседка наполнилась. А потом, подошел Голуба к своим тесовым воротам, взмахнул кистью, и в тот же миг гагары-то, птицы мудрые, с воротниц снялись, загомонили, под крылами у них синие огоньки пыхнули. Облетели гагары круг над озером, пополоскались водой на плесе, и Зоряна их к себе позвала.

— Будете тут на озере гнездоваться, а когда надо, я вас позову.

В то утро обручилась Зоряна с Голубой, кольцами поменялась.

А с тех пор и пошла про него молва по округе: чего он кистью-живицей коснется, то оживает. На сухостойной березе появляется зелень. На суглинистой пашне, куда, бывало, зерно-то хоть сей, хоть не сей, вдруг такой богатимый хлеб народится, что и на чистом черноземе не соберешь схожего умолота.

И сказки, как наяву, виделись. Ночь темная, на берегу озера костер горит, сидит на чурбаке Голуба, рядом мужики и парнишки, а вокруг дворцы белокаменные, сады чудные, жар-птицы, люди счастливые, кои всей своей жизнью сами правят, и перед ними кладовые открыты с золотом, с камнями дорогими, на столах скатерти-самобранки разостланы, нигде ни горя, ни нужды нет. И ни царя. И ни буржуев. И ни попов. Только одни люди. Но начал Голубу волостной старшина притеснять. Погрозился за сказки в кандалы заковать и в Сибирь сослать. А поп Захар как-то про кисть-живицу прознал и захотелось ему этой кистью завладеть, чтобы деньги малевать. Попово-то брюхо из семи овчин сшито. Родись, крестись, женись, умирай — за все попу деньгу подавай. Жадность вперед его народилась. Так и ходил поп за Голубой по пятам, ни ходу, ни проходу: отдай-де кисть, а не то худо будет. Пришлось Голубе остерегаться, в деревне стал показываться редко.

В конце лета поп-то вместе со старшиной и урядником кинулся Голубу ловить, но того и след простыл. Тогда они его двор по бревнышку раскатали. С голым местом сровняли.

А Голуба-то весь день и ночь на озере, в камышах перебыл. Гагары его укрыли между гнезд. Так в целости, в невредимости и Зоряне на берег доставили. Только ту, последнюю сказку, которую на этом берегу Голуба Зоряне рассказывал, слушать им дозволено не было. Говорил ее Голуба тихим шепотом, лишь Зоряне на ушко. Может, то была сказка про их любовь, может, про жизнь новую, которая уже, как рассвет, в ту пору брезжила над нашей родной землей, а может, о том времени, когда люди взойдут по жизни, как на высокую гору, и оттуда, с высоты, орлами будут летать аж до самых звезд.

Потом сделал Голуба ларец, намалевал в нем изнутри то, о чем Зоряне сказывал, и гагарам отдал, чтобы унесли они ларец и на дно озера положили, пока Зоряна не спросит.

На прощанье обошел Голуба вместе с Зоряной все здешние места, ближние и дальние, лугов, еланей, лесов и подлесков, логов и ручьев кистью-живицей коснулся, и обрели эти места красоту, которая и сейчас живет, вот эту самую, что видишь ты своими глазами.

Проводила его Зоряна дальше каменных гор. И кисть-живицу он с собой унес. Творить красоту повсюду. А когда наступит красота везде, то здесь же, у озера, на угоре Зоряна его снова встретит.

Кострище у Зеленого лога

Деревня раскинулась на угоре, а дальше, до леса идет зеленый лог, где меж осин скатывается в озеро холодный ручей.

Тут, на окраине деревни, как раз возле лога, осталось большое кострище. Непогодливые дожди давно уже размыли и смешали с землей золу, но торчат еще кое-где обгорелые головешки, да лежит обомшелый камень.

И сказывают люди, что каждое лето, когда в темной ночи полыхают зарницы, приходит сюда старый лось, бьет по камню копытом.

Пробовали его мужики изловить. Поставили высокую изгородь — раскидал ее лось. Тогда в западню хотели его заманить. Он вбежал, копытом ударил, так и взялась вся западня огнем.

Вот и поселиться на месте кострища никто не может. Вокруг него даже бурьян не растет.

Ну, известно, мужики все молодые, старой нашей жизни не знают, чего там в давние-то годы бывало.

И невдомек им, конечно, что лось-то этот не просто лось и прибегает он сюда неспроста, а кострище сторожит, потому что заклято оно: тем, кто сгорел тут, — прощения нет!

А почему? Вот об этом и сказ. Где тут быль, где небыль, уж сам различай, а мое дело припомнить да слово к слову сложить…

Жили в деревне по соседству два мужика. Одного звали Овсей Поликарпыч. Навеличивали его по отцу не из-за корысти, не за ум, а просто так, ни за что. Серый был человечишко! Хозяйство имел справное, но для людей — что пень. С иным мужиком хоть на завалинке посидеть можно, цигарку за разговором выкурить, посоветоваться, перенять от него чего-нибудь доброе, а этот, Овсей-то Поликарпыч, ни свет в окошке, ни зерно в лукошке, — бесплодная земля!

Он и в гости-то к себе никого не звал. У людей, бывало, по всей улице гулянка, — шумят, гамят, пляшут, играют после великого поста, или после вёшны, или после молотьбы, а у Овсея Поликарпыча завсегда постные будни.

Ни сам, ни семья сладкой шанежки не пробовали. Без заплат одежи не нашивали. Станет его баба опару для квашни заводить, он уж тут как тут: сколько-де горсточек муки из ларя взяла? Утром баба печь затопит, почнет квашню месить, тесто на булки раскатывать, — он считает, сколь булок вышло. Дождется, как баба хлеба из печи вынет, заберет их все до единого и в ларь под замок. А сядет семья обедать, — каждому по меряному ломтю: хочешь ешь, хочешь гляди.

Сахар из сахарницы брал не ложкой, а шилом. Сначала лизнет шило, потом макнет его в сахарницу, сколько сахаринок прильнет, то и довольно.

Из-за дурости извелся: конь заморенный — мослы да ребра, а шея вытянулась, уши оттопырились на стороны. Только и украшения — борода, в оклад на грудь, староверческая.

Старики и старухи между собой перешептывались, будто злыдень Лешак его в нашу деревню подкинул — не бывало тут этаких отроду.

А вот сосед-то его, Онисим, был совсем иной человек. Свойский и добрый. Оттого и звали-то его все просто по имени. Онисим, да и все! Ну, бывало, еще для ясности добавляли: Онисим с посошком.

Уж куда бы он ни шел, чего бы ни делал, а посошок завсегда рядом держал.

Кое-кого, впрочем, брало сумление: чего, дескать, Онисим-то так к посошку привязался? Это кабы совсем старый был, когда уж ноги держат плохо, там сама нужда заставляет за посошок-то держаться. А Онисим стар — не стар, но еще почти в полной силе. И вид-то у посошка шибко мудреный. Не какая-нибудь палка черемуховая, а рог лосиный, лишь малость обточенный. К этим сумлениям однажды еще и слушок добавился. Одна старуха в лес за груздями ходила и будто бы своими глазами видела, как Онисим мимо нее пробежал. Сначала бежал-то по проезжей дороге да посошком помахивал, а потом повернул в перелесок и враз в лося превратился. Встал на опушке, голову поднял и затрубил, а откуда-то издалека ему другой лось ответил.

Старухе в ту пору никто не поверил, привиделось-де старой во сне. Небось, набродилась по колкам-то, пока груздей набрала, прикорнула где-нибудь подле пенька, вздремнула, а теперича вот хорошего человека конфузит.

Онисим, кроме всего, был еще и веселого нрава. Как почнет шутками-прибаутками сыпать, выдумки-выкомурки представлять, не заснешь, не зевнешь, а прокатится по тебе — не рассердишься. Чего же гневаться на такого, коли он моет тебя не со зла? Ведь мы, уральцы, сыздавна любим при случае подсолить, поперчить, горячим веником спину попарить, а после всего ядреным квасом угостить или медовухой.

Эх, сказывают, добрую медовуху варил Онисим! У него на увале за озером своя пасека содержалась. Приволье вокруг. Дух сладкий, медовый. Все по увалу-то цветет, ярится. Медосборы пасека давала богатые. И уж обиходил ее Онисим пуще, чем избу. Немытый, нечесаный туда не ходил. Начнет собираться, так прежде в бане, попарится, наденет белье из белой холстины. Пчела-то, дескать, хоть и насекомая мелкота, а тоже настоящее обхождение любит. Попробуй-ко, сунься на пасеку с табачищем! Потому и мед был у него завсегда без единой соринки-пылинки, сортовой, как золото плавленое. А еще владел Онисим секретом, как мед выдержать, чего добавить в него для вкуса, для крепости, для живинки.

Другие мужики тоже варили медовуху, а не та она у них получалась, что у Онисима. То, бывало, горчит, то с души воротит. Мужики иной раз досадовали: «Вот чомор [8] его забери, Онисима, какой он мастер!»

Тем она была хороша, его медовуха, что пока пьешь, так будто холодный родник рядом воркует, а над лесом жаркое, солнышко плавится, под ногами разнотравье пышет. С одного ковша кровь-то у тебя так и взыграет. И стал ты, вроде, моложе, красивше, и все-то вокруг тебе любо до слез.

Овсей Поликарпыч сам медовухи никогда не варил, но к чужой, на даровщину, имел большое пристрастие. Вот потому, надо — не надо, похаживал к соседу Онисиму, напрашивался. Находил разные заделья да приноравливал завсегда к той поре, когда Онисим обедал. Ну, а Онисим-то жил по обычаю. В деревне нет такого заведения, чтобы сам за столом, а гость у порога. Много ли, мало ли питья и еды, а все равно проходи к столу, садись рядом с хозяином, бери ложку и ковшик, от хозяина не отставай.

Сколь ни были они разные, но Онисим желал Овсею Поликарпычу только добра. Из-за этого иной раз даже выговаривал ему:

— Ну, что за жизня твоя, сусед? К чему? Забился, как червяк в репу, и думаешь, поди-ко, лучше таковского житья нету?

8

Чомор — черт.