Владимирский централ. История Владимирской тюрьмы

Закладки
A   A+   A++
Размер шрифта

САДО МИХАИЛ ЮХАНОВИЧ, родился 9 июня 1934 года, умер 30 августа 2010 года. Российский лингвист, семитолог, политический и общественный деятель. В 1967 году сотрудниками КГБ СССР арестован и приговорен к лишению свободы на срок 13 лет, из них первые три с отбыванием в тюрьме. По возвращении из ссылки преподавал классический иврит и арамейский язык в Санкт-Петербургской духовной академии, впоследствии стал профессором.

Позднее за грубое нарушение из лагеря на строгий режим был переведен Л.И. Бородин.

БОРОДИН ЛЕОНИД ИВАНОВИЧ, поэт, писатель, публицист. Родился 14 апреля 1938 года, умер 25 декабря 2011 года. В октябре 1965 года вступил в подпольную организацию ВСХСОН. За свои убеждения был неоднократно судим в 1967–1973 и 1982–1987 годах. Лауреат литературной премии «Гринцане кавур» (Италия) и премии журнала «Юность». С 1992 года возглавлял литературный журнал «Москва».

В один из приездов в Музей истории Владимирской тюрьмы Леонид Иванович поделился своими воспоминаниями о пребывании во Владимирской тюрьме. Он вспоминал, что режим был жестким, сам он неоднократно оказывался за нарушение режима в карцерах. «…Зимой карцер назывался морозилкой, а летом — душилкой». Один раз Бородина перевели на два месяца в одиночную камеру в качестве наказания и он был счастлив, что мог спокойно работать, «отдохнуть» от переполненной камеры. В тюрьме Леонид Иванович Бородин написал несколько литературных произведений — «Повесть странного времени», «Посещение», «Встреча».

Около восьмидесяти человек в семидесятые годы отбывали наказание за антисоветскую агитацию, измену Родине. Их называли семидесятниками.

Имевшие особый статус «особо опасный», они находились под жестким контролем. Эти заключенные неоднократно организовывали голодовки и практически будоражили политическую тюрьму.

Основной задачей режима было «перевоспитать» диссидентов. Одним из способов давления был строгий режим: ранний подъем в шесть утра, оправка (по очереди, покамерно, их выводили в туалет), проверка, завтрак, обед, прогулка (в зависимости от режима: общий — один час, строгий — полчаса) до или после обеда, ужин, проверка, в двадцать два часа — отбой.

Во время нахождения в камере до отбоя запрещалось садиться на кровать, наказание — карцер. К окну подходить было запрещено, — только если открыть или закрыть форточку. Разрешалось только читать и писать. Во время проведения обысков все подозрительное изымалось. В камере разрешалось играть в домино, шахматы, брать книги из тюремной библиотеки (две книги сроком на 10 дней). В камерах, где заключенные находились на строгом режиме, имелись «намордники», или «реснички», — специальные жалюзи, через которые слабо проникал солнечный свет, отсутствовало радио и не было свиданий с родственниками.

Дежурная смена тюрьмы на полевом выходе. 1950–1955 гг.

На строгом режиме не полагались дополнительные продукты, которые можно было приобрести в тюремном ларьке, не разрешались посылки. Конфликты из-за строгости режима содержания, скудности питания нередко приводили к членовредительству, голодовкам, отказам от работы. В книге «Мои показания» известный советский политзаключенный А.Т. Марченко пишет: «Нас рассовали по боксам — крохотным норам в каменной стене, каждая на одного человека. Из них вызывали с вещами по одному. Обычный опрос: фамилия, имя, отчество, статья, срок… Потом тщательный обыск, раздели догола, осмотрели с ног до головы, раздвигали даже пальцы ног, ощупывали подошвы, заглядывали в задний проход. В личных вещах перещупали каждую ниточку, отобрали все, кроме того, что было надето. С собой разрешили взять две пары бумажных носков, два носовых платка, зубную щетку и порошок. Все. Ни запасной пары трусов, ни шерстяных носков — ничего. Все отобранные вещи записали в квитанцию, и вместо ничтожного имущества зэка, которым он, тем не менее, очень дорожит (носовые платки, может, память, подарок жены или матери; теплые носки — впереди зима, и в каменной камере с каменным полом они пригодились бы), — вместо отобранных вещей каждый получил бумажку-квитанцию. Из продуктов могли взять с собой только дорожную пайку — 700 граммов хлеба (только черного) и одну селедку. У кого был какой-никакой лагерный запас — может, не съеденный сахар за десять дней, может, остаток передачи или купленное в ларьке, — пришлось с этим запасом расстаться. После обыска и опросов нас повели через тюремный двор. В стороне от остальных корпусов, позади больничного корпуса, за высоким забором, отгороженный ото всей тюрьмы — корпус для политзаключенных. Даже тюремные надзиратели не пройдут туда без специального разрешения. Нас ведут мимо больничного корпуса, и в это время оттуда доносится крик:

— Караул, коммунисты издеваются! — наверное, здесь находятся и душевнобольные. Надзиратели сразу заторопили нас:

— Быстрей, быстрей, нечего по сторонам глазеть.

Нас остановили около крайней двери корпуса, надзиратель отпер дверь ключом, впустил нас и снова запер дверь. С площадки, на которой мы очутились, шла лестница на верхние этажи; здесь же была еще одна запертая дверь. Надзиратель открыл ее ключом и впустил в коридор первого этажа. Дверь за ним снова сразу же закрылась на ключ, а нас развели по камерам. Камеры были пустые, нас поместили в них временно, до бани и окончательного распределения.

Здесь мы и встретили первый тюремный подъем. Очень громко, низким басом загудел какой-то механизм, и сразу же по коридорам забегали надзиратели, стуча ключами в двери камер: Подъем! Подъем! В карцер захотели? — это, наверное, тем, кто замешкался. Минут через пять в двери нашей камеры загремели ключи, и нас повели на оправку. Потом дали завтрак: 500 граммов черного хлеба на весь день, штук по семь-восемь мелкой, расползающейся, как кисель, ржавой кильки; по миске супа, в котором не было ни жиринки, ни крупинки или кусочка капусты или картошки. Это была тепловатая мутная жижа, которую мы пили через край. Миски после такого супа и мыть незачем.

Часов в девять нас повели в баню. Главная процедура здесь не мытье, а стрижка. Голые, в чем мать родила, покрывшиеся гусиной кожей, — хоть это и называлось баней, но здесь было довольно холодно, — мы по одному попадали в руки парикмахерa — зэка-уголовника. Стригут голову, той же машинкой бороду и усы — в тюрьме эти украшения запрещены. Увидев такое дело, старый украинец с длинными усами чуть не заплакал:

— Мени шестьдесят пять рокив, и вуса в мене, ще як я парубком був…

Он наотрез отказался сесть под машинку. Тут же несколько надзирателей схватили его за руки и за ноги и уволокли. (Я встретил его через год в этой же тюрьме. Конечно, он был без усов. Он рассказал мне, что его затащили в какую-то темную клетушку, надели наручники и сначала основательно избили, а потом в наручниках остригли усы. За «бунт» он получил десять суток карцера.)

У меня тоже были усы: у многих заключенных-религиозников были бороды, усы. Всех нас ждало то же, что и этого украинца. Первым после него была моя очередь. Я сел на скамейку, и парикмахер принялся за мою голову. Он прошел по ней несколько раз машинкой и перешел к усам. Я сказал, что не дам стричь: даже в моем деле я на всех фотографиях с усами. Зэк-парикмахер отошел к надзирателю:

— Вот он тоже не хочет.

Два надзирателя (Ваня и Саня) схватили меня, заломили мне руки за спину, свалили на пол, и, пока они вдвоем держали меня, а еще один надзиратель за уши поворачивал мою голову, парикмахер в два счета оставил меня без усов. То же самое сделали и с двумя религиозниками. Остальные уже не противились. В карцер нас не сажали: первого посадили для острастки, и хватит пока. А может, некуда уже было сажать?

После стрижки нас всех впустили в помещение для мытья: несколько скамеек, десятка два тазиков, один холодный и один горячий кран. К кранам сразу же выстроилась очередь. Едва последние успели набрать воду, как надзиратели принялись выгонять нас:

— Довольно, намылись! — В подкрепление они перекрыли горячую воду. Поневоле пришлось идти в раздевалку. Вытирались какими-то серыми лоскутами-полотенцами, выданными каждому. Одеться нам не разрешили: все, что было на нас, мы должны сдать в каптерку, а взамен нам выдадут тюремную одежду.