…Но еще ночь

Закладки
Читать
Cкачать
A   A+   A++
Размер шрифта

От автора

Эта книга статей хочет быть продолжением вышедших в 2006 году «Растождествлений». Собранные в ней очерки были написаны и большей частью опубликованы за последние пять — шесть лет. Исключением стали немецкие тексты, которых за истекшее время накопилось достаточное количество и от перевода которых мне то ли по нехватке времени, то ли по какой-то еще причине пришлось отказаться, что значительно сократило объем книги, но нисколько не повлияло на её качество. Тематически обе части, русская и отсутствующая немецкая, идентичны, и было бы странно, если бы это было не так. Отдельные исполнительские различия ничего не меняют по существу. Это просто особенности стилистики и восприятия — с учетом того, что немецкий читатель не станет напрягаться там, где у русского читателя сожмутся кулаки, а русский читатель сочтет само собой разумеющимся то, что немецкому покажется преувеличенным, если не экстремальным. Я помню, как однажды во время лекции (это было в Штутгарте) я процитировал вычитанную мной у Эрнста Юнгера фразу одного французского исследователя Арктики: «За полярным кругом нет больше французов, немцев, англичан: там есть только мужчины ». Меня вежливо перебила одна слушательница, спросившая, а нельзя ли было вместо «мужчины» сказать «человек» . Я объяснил ей, что, кроме целого ряда причин, по которым нельзя, фразу произнес француз, а значит, на французском языке, в котором «человек» — это коннотат «мужчины» . И еще я сказал, что, если ей это так уж невтерпеж, она могла бы вписать исправление карандашом в собственный экземпляр. Наверное, в России всё же пока не дошло до такого, а если и дошло, то в виде курьеза и исключения. На Западе, увы, курьезы давно стали правилом, и я не удивлюсь, если в скором времени юнгеровские «Strahlungen» будут переизданы с соответствующей правкой, где место ветхого, изжившего себя «мужчины» займет новый гендерный «человек» . Впрочем, об этом достаточно сказано в самой книге.

Статьи сгруппированы в пять неравномерных разделов, более или менее объединяющих их тематически. Существенного значения это не имеет, и сделано, скорее, из соображений удобства. Читатель напрасно стал бы искать единство содержания в текстах, написанных в разное время по разным поводам и в разных жанрах. Если здесь и есть единство, то не иначе, как с оглядкой на автора. Точнее, на то состояние души и ума, из которого возникали эти фрагменты. Наверное, можно было бы говорить о бессоннице, только не той давящей, которая вводит в ночь и ведет по ночи, а той другой, ломкой и неверной, от прикосновений которой ночь начинает белеть и бессмертный зов которой довелось услышать и мне в этой книге: «Кричат мне с Сеира: сторож! сколько ночи? сторож! сколько ночи? Сторож отвечает: приближается утро, но еще ночь».

Базель, 22 января 2013

Поволенный тупик. Анамнез одного будущего

1.

Разговор о будущем — каком угодно и чего угодно — спотыкается, едва начавшись, о философскую привычку. Привычка — вопрос, повисший над мыслью мечом Дамокла. Что такое будущее? Не то или иное, а вообще . По аналогии: что такое число? Не как сумма сосчитанного, а как само . Есть сто талеров (действительных или мнимых), сто одиночеств (образующих, по слову поэта, город Венецию), сто (в пропорции девяноста девяти к одному) праведников и грешников, и есть число сто, без талеров и грешников: само по себе, как форма, вид, пифагорейское божество, математика . Мы спрашиваем: что такое будущее (вообще), как мы спрашиваем, что такое число (вообще), потому что так требует этого элементарная философская воспитанность: знать, о чем говоришь. Или, если угодно, знать, до какой степени не знаешь, о чем говоришь. Настоящее, зачумленное, невежество (невежество «специалистов» и «знатоков» ) узнается по отсутствию самоидентификации, и мы выдавливаем его по каплям, когда на вопросах, подобных означенным, учимся ясно и разборчиво осознавать рост и глубину собственных незнаний . Философия — не эта, страдающая недержанием слов и хроническим отсутствием мыслей, а та, шаги которой раздаются у горизонта, — насчитывает ровно столько слов, сколько нужно, чтобы отвоевать у вещей их смысл; это docta ignorantia, точное незнание , настолько же превосходящее точное знание «специалистов» , насколько последнее превосходит нетронутую темноту обывателя. Наверное, в умственно и нравственно более сильные эпохи об этом не следовало бы и говорить; не говорить об этом в наше время поволенного уродства и массовых эндемических слабоумий можно, лишь не видя этого в упор. Скандально не то, что мы кичимся нашими знаниями, а то, что мы даже смутно не догадываемся о том, насколько велико, а главное, детально наше незнание. Понятно, что философам, утратившим этот этос, не остается иного выхода, как заменять познание «конструкциями» (или, если угодно, «деконструкциями» ), используя последние как средства для «изобретения будущего» . Философия, ходившая всегда в служанках, не потеряла этого статуса и сегодня, а потому философ, прежде чем начать говорить, должен знать , кому он собственно служит. Когда-то это была теология. Потом пришла пора естествознания. Теперь — совсем в духе времени — тон задает haute couture: портные, сбежавшие из Карлейля и занявшие места за опустевшим столом симпосиона. Соответственно меняется и техника образования понятий: если у Фомы они равняются на analogia entis, а у Канта на математическую физику, то решающим в случае какого-нибудь Деррида или Слотердейка оказывается, «у кого они одеваются» … В конце концов, интересно в деконструкции не то, за что она себя выдает, а её реверсивность: способность обернуться бумерангом, чтобы, настигнув в возвратном движении выдумавшего её сверхумника, разрушить стереотип его мнимого стояния в Хайдеггере или Ницше и поместить его в единственно адекватную ему топику: в меонические миры витрин Coco Chanel и Yves Saint Laurent, с недосягаемых оригиналов которых он списывает технику нанесения своих удавшихся и неудавшихся интеллектуальных макияжей.

2.

Итак, что же такое будущее? Есть ли оно? И если да, то как ? Можно ли вообще говорить о будущем, что оно есть , когда его еще нет? Не правильнее ли было бы сказать: будет, по типу прошлого: было ? Но было , как и будет , значит — не есть : один раз, уже нет (едва настав), другой раз, еще нет (пока не настав). Мысль о будущем, осуществляемая в этом режиме, обнаруживает всю несостоятельность обычных о нем представлений. По существу, это психология потребителя, столь же уверенного в своем завтра, как в своем завтраке: в том, что завтра снова, как всегда, взойдет солнце, и он, как всегда, выпьет свой кофе. Что ему меньше всего приходит в голову, так это мысль о продуценте : о том, что мир, который его окружает, и вещи, которые он потребляет, не сваливаются с неба, а производятся: ежесекундно . И если его хватает еще на то, чтобы понять это в отношении завтрака, то с «завтра» всё обстоит не так просто. Потому что нелепым показался бы ему уже сам вопрос об изготовителе «завтра» : на стыке богословия и национальной экономии , где гештальт «рабочего» не смещался бы уже в топику реально-политического или даже метафизико-политического господства, а опознавал бы себя в зеркале Быт. 1:1. (Наверное, и «рабочий вопрос» заострялся бы тогда уже не на обожествлении рабочего, а на умении видеть рабочего — первого рабочего — в Творце мира.) Говорят: к чему весь сыр-бор, если есть природа и её законы — готовая machina mundi, заведенная однажды чёрт знает каким Богом и работающая с тех пор, хоть и не без сбоев, но в целом вполне сносно. Таков канон взбесившегося потребительского оптимизма, над которым в свое время потешался Лейбниц в переписке с Кларком.

То, что здесь бессильна даже физика, объясняется, скорее всего, её теологической наследственностью, проецирующей на мир природы старые неадекватные представления и заставляющей естествоиспытателя говорить о «материи» аккурат в той же точке, где богослов говорит о «Боге» . Но уже никак и ничем нельзя объяснить экстраполяцию этого шаблона на мир истории и социальных отношений. Потому что если факты природы мы воспринимаем, после того как застаем их готовыми, то социальные факты, чтобы быть воспринятыми, должны быть сперва произведены, и не какими-то силами природы (всё равно, в теистической или атеистической редакции), а нами самими .

3.

Понять это можно, лучше всего, при помощи аналогии, которая больше, чем аналогия. Мы говорим о мудром устройстве нашего организма и гадаем о его «устроителе» и «организаторе» . Наверное, существует такой расклад понятий, при котором до Бога легче дойти от прозекторской, чем от катехизиса, и рембрандтовский доктор Тюльп, во всяком случае, овеян не меньшей глорией, чем святые Чимабуэ или фра Беато Анжелико. Кем бы ни был этот устроитель, несомненно одно: передав нам во временное полное пользование свое творение, он начисто лишил нас сознательного и конструктивного доступа к нему. Мера нашего невежества в отношении самих себя, от (эйнштейновского) мизинца, знающего то, чего не знает «Я», до «Я», ничего не знающего и о мизинце, показательна и способна выдержать самые ответственные сравнения из агностического тезауруса. С другой стороны, трудно назвать это иначе, чем милостью. Ведь страшно подумать, что произошло бы, будь это не так: приди, к примеру, какому-нибудь отмороженному интеллектуалу в голову шальная мысль соразмерить свою креативность с отправлениями своего организма, скажем, вмешавшись в процессы собственного пищеварения или обмена веществ, чтобы устроить их по-новому и по-своему, как он привык делать это с собственными текстами, перформансами или биеннале. Нужно ли говорить, что он не прожил бы дольше секунды. Потому что организм, в отличие от всякого рода «эдипов» и «антиэдипов» пубертатной шизофилософии, это серьезно . Он функционирует «сам» , и хотя мы отождествляем его с собой, считая, что он и есть «сам» наше «Я», последнее относится к нему примерно так же, как светящийся светлячок к темноте окружающей его ночи. Говоря с известной остротой, отвечающей специфике предмета: «наш» обмен веществ или «наше» кровообращение принадлежат нам не больше, чем глобальное похолодание или, скажем, гравитационные коллапсы, и если мы ощущаем их как «свои» , то не потому, что они и в самом деле «наши» , а потому, что мир именно на этих своих процессах эксплицирует умение обращаться к себе на «Я». Разумеется, мы не сознаем этого (сознание — зеркало, в котором мир видит себя как «Я», а «Я» не видит в себе мира), но на организм наше незнание влияет не больше, чем на любой другой природный процесс. Мы живем «при» нем и его милостью. Что от нас единственно требуется, на что мы вообще еще способны, так это изучить его извне настолько, чтобы не мешать ему жить нас.